– При чём тут моя? Всего колхоза… Вы ведь знаете, как мы в войну работали.
– Знаю и понимаю. Только ты зря свою роль преуменьшаешь. Председатель колхоза – фигура, всё от него зависит, хоть и достаётся ему больше всех. Почитай, за всё в ответе.
Они поднялись на второй этаж, прошли в кабинет Сидоровой, и она взялась за телефон, долго крутила, ругалась с телефонистками, но военкома в Ольховке не застала, а в военкомате ей ответили то же самое, что сказали Ольге.
– Ладно, – сказала примиряюще Сидорова, – я найду подполковника, а потом и в область позвоню. Придётся потерпеть немного. А вот насчёт хлеба – сейчас помогу. Вот мои карточки, иди на пекарню.
– А как же вы?
– Не переживай – муж у меня уже два месяца в госпитале лежит, а я сама по колхозам мотаюсь. Раны у него фронтовые открылись.
Ольга знала мужа Евдокии Павловны, лихого Николая, работника земельного отдела, вернувшегося с фронта с пустым рукавом. И сейчас искренне посочувствовала Сидоровой.
– Ничего. Он у меня мужик стойкий, – Евдокия Павловна грустно усмехнулась и спросила серьёзно: – Послушай, Ольга, а ты не задумывалась над таким вопросом – местожительство сменить, а? Вот у нас сейчас место заведующего райфо свободно, пошлём тебя…
– Да чего же я в этих финансах соображаю? Морока одна…
– Ну, это ты зря. Колхозом руководила, можно сказать, в самое лихое время, а тут работа такая, с бумагами. А насчёт знаний – на курсы пошлём, подучишься, в техникум или институт поступишь.
– Нет, Евдокия Павловна, – Ольга напряглась всем телом, сказала сиплым голосом, – никуда я пока не поеду. В Парамзине дом, огород, а тут я что – воробей на веточке.
– Да пустое ты говоришь… Какой у тебя дом там – развалюха, не больше. Незаметно так и на голову упадёт. А здесь мы дом четырёхквартирный затеяли строить, скоро детский сад откроем.
– Нет, – снова твёрдо сказала Ольга, даже исчезла в голосе сиплость, – нет. Я там жить буду.
– Ладно… Только кажется мне, зря ты упрямишься. Чувствовалось, немного обиделась Евдокия Павловна, не выдержала взятого поначалу спокойного тона, последние слова сказала быстро, с тонким раздражением. Но промолчать, промямлить что-нибудь неопределённое Ольга не могла, не в её это характере.
– Ну, хорошо, Ольга Васильевна. Только не считай этот разговор последним, ладно? И на пекарню иди. Впрочем, у тебя, наверное, и денег нет, так?
Ольга кивнула головой.
– На вот, бери, – протянула Сидорова деньги и, заметив изумление на её лице, проговорила торопливо: – Да бери, бери, рассчитаемся ведь, не первый и последний раз встречаемся.
Ольга поблагодарила Евдокию Павловну, вышла из кабинета, осторожно прикрыв дверь. «Господи, – думала она, спускаясь по лестнице, – и откуда она… просто счастье какое-то». Разве могла она без хлеба возвращаться, как бы Витька на неё посмотрел? Он хоть и маленький, а всё понимает: сузит хитро свои глазёнки чёрные, как бусинки, и глядит в упор.
Она направилась на пекарню, где был и магазин, зажав в руках деньги и карточки. Две двухкилограммовые буханки поджаристого, вызывающего щемящий аппетит хлеба Ольга спрятала в холщовую сумку от соблазна подальше. Есть хотелось по-прежнему, при виде хлеба это желание взыграло ещё сильнее, даже заломило зубы, и в горле снова появилось подташнивание, но Ольга твёрдо решила – доберётся до дома, тогда и поест.
Снова пошла Ольга к переезду, где пыхтел маневровый паровозик, и пока переходила пути, душил её кузнечный запах угля, обдавало, обволакивало радужным в солнечном отсвете паром. «Ну вот, – думала Ольга, – а отец-то… чтоб я на железной дороге работала, нюхала бы всё время вот такую вонь».
При воспоминании об отце встали перед глазами картины детства, овраг в Кузовской балке, где зимой они катались на лыжах и салазках, а летом играли в «хоронючки» – так они называли прятки.
Ольга ездила на родину в мае сорок третьего, сразу после освобождения городка от немцев, но до Кузовской балки не добралась. Она вообще никуда не могла добраться потому, что горе будто пригвоздило её, как букашку, прокололо насквозь острой булавкой, впилось в виски, в голову, в грудь, во все внутренности, сделало вялой, выпотрошенной, как рыба. Она поняла всё, когда приплелась с вокзала на родную улицу – а глаза не нашли дома на привычном месте, только увидела взгорки с густой молодой крапивой, да одинокую вишню у бывшего входа в дом, облитую, как молоком, буйным цветением, будто праздновала та горькую тризну по прошлому.
Надо было узнать о матери, о братишке. Ольга заглянула в уцелевший дом Коровниковых, что жили напротив. Дом был посечён осколками, стал какой-то рябой, рыхлый, покосившийся, но в нём наверняка жили – над драной крышей вился дымок. Ольга ступила на порог и лицом к лицу столкнулась с тётей Соней, хозяйкой дома. Столкнулась и отпрянула назад: в худой, измождённой женщине с седыми, свалявшимися патлами, в глазах, тусклых, как медные пятаки, в пальцах, похожих на гвозди, еле теплилась жизнь. Тётя Соня заплакала, узнав Ольгу, внутри её что-то хлюпнуло, словно оторвался ком грязи, булькало и сопело.
– Туберкулёз проклятый, одолел совсем, – проговорила тётя Соня, когда немного успокоилась, втащила Ольгу в домишко, усадила в горнице.
– Где наши? – спросила Ольга и замерла.
Вечерняя тень легла под глазами тёти Сони, она вытянула свои тонкие пальцы, уставилась на них, будто увидела их, источенные, синие, как стебельки шалфея, сказала отрешённо:
– Нету их, Оля.
– Как нету? Уехали что ли?
Ольга сглотнула противную сухую слюну, и страшное предчувствие шевельнулось в мозгу: а живы ли? Она с надеждой, с мольбой взглянула на тётю Соню, вся напряглась, словно ждала сурового приговора.
– Нету их, Оля, – снова повторила соседка. – Погибли они…
Оборвалось сердце в груди, морозный стылый воздух ворвался туда, опалил, плотная пелена тумана вздыбилась перед глазами, и только напрягаясь, услышала она грустный рассказ тёти Сони. Оказывается, перед самой оккупацией, в июле сорок второго, ночью налетели немецкие самолёты, как коршуны, набросились на станцию. Одна из первых бомб попала в их домик, смела его взрывом. И ничего нельзя было сделать, даже останки матери и братишки не нашли. Просто холмы рыжей глины остались.
Тётя Соня говорила ещё какие-то слова, но Ольге показалось, что свалилось на неё дерево, тяжёлым комлем давануло на грудь, и она закричала. Через несколько минут она выскочила из домика, перебежала улицу и повалилась на холм, прямо в обжигающую крапиву. Слышал ли кто на улице, как рванулся к небу её яростный крик, боль и стон с обожжённых губ? Наверное, слышали. Но не подошли сразу, дали бабе выплакаться, выплеснуть из себя малую толику горя и скорби. А потом беззвучно подошёл дед Скрынников, тихо, почти шёпотом проговорил:
– Оля, слезами их не поднимешь!
Ольга сейчас была готова на всё, хоть пешком до края света идти, в кровь рвать тело, сердце, душу, лишь бы ожили дорогие ей люди, лишь бы вновь услышать их голоса, прижаться к тёплой руке матери, запустить пальцы в густые волосы брата. Она вскочила на ноги, сжала ладонями обожжённое крапивой лицо, стояла, раскачиваясь на непрочных ногах, точно её ветер мотал. Дед взял её под локоть, и Ольга повисла на его жёсткой, костистой руке, попыталась сделать шаг деревянными ногами – не получилось. Так и стояли они долго – сухой, как чернобыль, старик и она, похожая на лесную корягу, скорченная в дугу, на негнущихся колодах. Ольге казалось, что душа, её как птица, замёрзла на лету, и сейчас в груди образовавшийся кусок льда сковывает тело.
И опять казалось Ольге, что жизнь кончена, – вот, сверкнула, как короткая летняя зарница, полыхнула ярким светом и исчезла, улетучилась. Ничто теперь её не вернёт в нынешнее бытиё, не воскресит, как не воскресит дорогих ей людей – Фёдора, мать, братишку, отца, Наталью Ивановну. Но снова встал перед глазами Витька, крохотный её человечек, её собственное произведение, её жизнь, её кровинка. И голова точно онемела от страшной мысли – а как же он? Ведь и он погибнет, не узнав даже, кто были его родители, не увидев неба и солнца, не испытав радости и счастья. Сейчас малыш остался в Парамзине, с бабкой Ксенией, но наверняка ждёт мать, вглядывается в дорогу.
Ольга пробыла в городке ещё один день, ночевала у соседки тёти Сони, поплакала ещё раз на травянистом холмике. Что-то позвало её снова в дорогу, словно толкало в спину. Она боялась, что с Витькой тоже может случиться беда, и крутой солнечный ожог полыхнул внутри жаром.
Да, самое страшное бедствие на земле – одиночество, пустота. Исчезни Витька – и Ольги не будет, она растает, как снег, как дым, облачком вспорхнёт к небу. Но пока он есть – будет Ольга бороться и жить, сдирать ногти с пальцев и обжигать душу, падать и ползти, плакать и смеяться, страдать от холода и голода и радоваться его словам и поступкам. Вот и сейчас Ольга представила, как обрадуется Витька хлебу, точно шоколадным конфетам или колбасе. Только раз в жизни и ел Витька колбасу, когда она принесла ему из райцентра стограммовый маленький кусочек, испускающий острый запах чеснока.