Курбский выступил из Вольмара первым — ему не терпелось начать жить в воинском стане, на краю опасности. Он стал молчалив и искал одиночества.
Город Юрьев-Дерпт Курбский опять увидел в предрассветном густом тумане с опушки того самого осинника, в котором скрылись они тогда, после бегства. Опять был апрель, цвела ива, сквозь молочные испарения болотистой низины проступали на холме неясные громады башен и двуглавый черный обелиск Петра и Павла, далеко на посаде, как и тогда, пропели первые петухи. Зачем он приехал сюда с конной разведкой? Здесь нет уже его близких… Он поднял лицо к белесому небу. Едва занималась заря, светлели вверху клубы испарений, и оттуда, с высоты невозможной, донесло перекличку пролетной гусиной стаи. Гуси летели на север через Ильмень, в страну карел, к Белому морю. Мельчайшие капли оседали на горячий лоб, огромна и непонятна была туманная бездна неба.
В городе слышен стал гул просыпающихся улиц, ржание коней, скрип тележный, и кто-то осторожно потянул Курбского за плащ. Он оглянулся, очнулся — это Келемет кивал ему: «Пора уходить!» Да, пора. Зачем он приехал на эту опушку? Медленно, шаг за шагом, пробирались они верхами на дорогу, стараясь не задевать ветвей и ничем не брякнуть — сбруей или оружием: враг был рядом. Горькой осиной и медовой ивой тянуло из подлеска, сыростью осоки, прелью прошлогодней — все как тогда, в ту ночь перед рассветом.
Когда они вернулись в свой стан — верстах в трех от Дерпта на перекрестке дорог, — они застали там Александра Полубенского, который вместе с Сарыгозиным вел свои отряды к Изборску. С ними шли и стрельцы Тимофея Тетерина.
Курбский знал Полубенского по Вильно и не любил его инстинктивно, беспричинно. Полубенский был смел, жесток и коварен, его люди не раз переходили через границу и возвращались, его ценил сам король.
Чернявый, жилистый, улыбчиво-оскаленный Полубенский сидел в шатре за чашей вина и рассказывал новости, иногда обегая мгновенно стол и все вокруг черными тусклыми глазами. Он рассказывал, как король решил послать тайные письма знатным боярам, врагам опричнины, — конюшему Челяднину[126], сосланному в Полоцк, Вельскому, Мстиславскому, Воротынскому — с приглашением перейти в Литву и получить здесь почет и поместья, как князь Курбский. Но Челяднин выдал царю письма и тайного гонца — бывшего однодворца Воротынских Никиту Козлова[127] — и по указу царя написал Сигизмунду отказ, и бояре тоже написали отказ, а Козлова выдали головой, и был он жестоко казнен.
— Но не спасла их честность, — усмехаясь, говорил Полубенский, — не поверил им князь Иван и велел всех заточить. Участь их решена — никому он не верит: сам себе яму роет!
Курбский слушал мрачно, крошил в пальцах хлеб.
— Да, — сказал он, — Иван любому навету поверит, это вы, поляки, хорошо поняли!
Он сказал это с плохо скрытым отвращением, он не знал, что совет переманить Челяднина и других врагов опричнины или на худой конец возбудить к ним подозрение дал королю сам Полубенский. Но тот сделал вид, что не заметил, как покривился Курбский.
— Слышал я, что вы скоро думаете Дерпт взять? — спросил Полубенский.
Курбский глянул испытующе: не насмехается ли гость, — но Полубенский смотрел равнодушно, обыденно.
— Мы и не собираемся его брать — нет пушек, людей. Мы его заперли — и все. А вы как думаете брать Изборск? Что-то маловато и у вас войска. — Он задумался. — Я могу Дать тебе сотню да огневого боя добавлю стволов пять. Сам пойду, — неожиданно заключил он, — надоело здесь киснуть. Съезжу, посмотрю с вами, а здесь останется Константин.
Полубенский обрадовался:
— А что, спасибо! Прогуляйся с нами, может, и повезет. Скажу тебе тайное за твое добро: князь Иван требовал опять твоей головы и без этого мира не заключает.
— Когда выступаем? — спросил Курбский, не отвечая. — Хорошо бы поскорей. А славу твою я не затемню: если возьмем Изборск, всю тебе оставлю!
Так нечаянно попал Курбский под Изборск во главе сотни своих ковельских людей.
Может быть, не совсем нечаянно: нечто свивалось внутри сперва бесформенным сгустком, потом твердело, немело, как затекшая рука, и начинало шептать решение, которое он гнал, а оно, греховное и упорное, снова прорастало, утверждалось, и чем дальше за спиной оставался Дерпт, тем спокойней и холодней становилось в самой сердцевине этого сгустка-решения. В нем был окончательный выход в безмолвие вечности. Но думать об этом нельзя. И Курбский скакал версту за верстой, стараясь ни о чем не думать.
Под Изборском в сосновом редколесье разведка Полубенского перехватила царского гонца, от которого узнали, что в город из Пскова ведет подкрепление князь Афанасий Вяземский, новый любимец, князь-опричник. На ночном совете Тимофей Тетерин вызвался взять город хитростью. Они сидели в шатре в низине лесной при свете двух свечей и рассматривали гонца, которого ввела стража. Это был первый опричник, которого видел Курбский. Ничем он, «особый», «опричный», не отличался от сотен простых воинов, которых Курбский знал; тщетно он выискивал в курносом, толстощеком лице, в испуганных глазках ту власть, которая дает право убивать всякого, на кого царь укажет. «Особые»! Право убивать безнаказанно любого, хотя бы и удельного князя. Такое право прежде имели одни палачи. Обычное лицо было у опричника — тверское либо московское, но каким-то холодком затхлым повеяло — подлостью, ужасом, и Курбский поежился. «На осину его! — сказал, оскалившись, Тетерин. — Но сперва нам послужит. Послужишь?» Пленный моргал в страхе. «Метлу-то у седла видели? — спросил Тетерин, — А вот ихний знак: голова песья. Гоже!»
К вечеру на другой день конница Полубенского и Курбского подтянулась лесом поближе к городу, а отряд добровольцев, переодетых опричниками, во главе с Тетериным и пленным гонцом открыто выехал по дороге к воротам крепости. На окрик часовых закричали: «Отворите гонцу великого князя Ивана Васильевича и воеводы его Афанасия Вяземского! Князь идет за нами прослышал, что зреет средь вас измена!» Гонец Вяземского шумел больше всех, махал грамотой. Изборцы испугались, отворили ворота, а Тетерин зажег воз соломы — знак засаде — и, захватив воротную башню, открыл огонь. Конница ворвалась в город. Защитники Изборска бились в проулках с отчаянием, зарево вставало под тучами, шмякались пули.
В одной из улиц, ведущей к городской башне-замку, особо густо палили из пищалей — здесь за поваленными телегами засели стрельцы, человек двадцать. Убитый конь перед завалом, кровь на мостовой, желтый свет пожара на мелькающих лицах — все это было тем самым, чего искал Курбский. Он оглянуло! — люди за ним осаживали коней, сворачивали: такой завал надо брать пешим да и объехать его можно, — но Курбский хлестнул коня и поскакал прямо в дым. Одно дуло изрыгнуло проблеск огневой, взвыл свинец мимо уха, другое тоже вспыхнуло в глаза, но он, бесчувственно оскалясь, еще хлестнул, и лошадь перепрыгнула завал, сбив грудью кого-то под копыта. Кто-то в шлеме, бородатый и бледный, замахнулся широким бердышом, но Курбский, опережая его, свесившись, рубанул саблей по вороту кольчуги. Взвизгнуло железо, саблю чуть не вырвало из руки, бородатый упал, впереди колыхались убегающие спины, что-то царапнуло по скуле, кто-то на конях обгонял его — свои! — он опомнился и натянул поводья.
Пожаром мигающим освещало пустую улочку, мертвые или ползущие еще тела стрельцов, бьющуюся лошадь. Курбский крикнул: «Стой! Стой!» — но его не слышали, только один вернулся — Иван Келемет. Они вместе отъехали к завалу из телег и остановились, ожидая своих: их окружало человек пять — остальные свернули за угол. Келемет огляделся. «Ну и махнул ты, князь! — сказал он, улыбаясь. — Такой завал перемахнул, я думал — шею сломаешь!» Но Курбский его не слушал, он все искал что-то глазами и наконец нашел: бородатый стрелец лежал, поджав ноги, на боку. Лицо его было бело-желтым, застывшим, шея — в густой крови. Это был первый русский православный мужик, зарубленный Курбским собственноручно. Он перекрестился, глаза его мрачно потемнели, полные губы искривились: так вот кто нашел смерть! Не он, а этот — от него. Келемет с удивлением смотрел на князя. С замковой башни закричала труба, из бойницы выбросили белое полотнище — Изборск пал.
— Останови резню, грабеж! — жестко сказал Курбский Келемету, — Найди Тетерина, скажи — убью, если не перестанет: я знаю его, собаку!
— Ладно, — ответил Келемет, присматриваясь к Курбскому. — Понял. Но город нам не удержать: подмоги идет много с Вяземским. Надо уходить завтра.
— Иди, вели собираться. Мой приказ понял, Иван?!
— Понял, — ответил Келемет и отъехал медленно, качая головой.
А Курбский со своей охраной поехал прочь из города и велел разбивать шатры на опушке леса. Но и сюда наносило гарью и жареным мясом всю ночь: до рассвета горело и горело в городе, а тушить, как и всегда после штурма, никто не тушил.