В эту командировку Ковылкина послали почти что насильно. Сам он ехать не хотел: побаливало сердце и на душе который день была непонятная смута. И муть эта не осаживалась, возможно, еще и потому, что ему казалось, даже скорее всего это было именно так, — начальник догадывался о его плохом самочувствии и старался посильней досадить. Такой уж у него характер: чем лучше человек работает, тем труднее условия создавать ему. Один из сотрудников вылепил из пластилина бюст начальника. Начальнику, естественно, тут же кто-то доложил. Он пришел и потребовал показать. Долго рассматривал. Хмыкнул. Ничего не сказал, видимо, пришлись по душе и наполеоновский треух, и ладонь, засунутая за борт пиджака.
А в городе, куда приехал Ковылкин, как будто почувствовали его душевный разлад, дали понять — они будут не против, если он переберется к ним. С обменом квартиры помогут.
Сразу же, не подумав еще как следует, Ковылкин восхитился этой мыслью. А что, ну и пусть — город небольшой. Небольшой, да зато древний. Архитектурные памятники… Университету почти двести лет, другим вузам лишь мечтать о таких традициях. И его, Ковылкина, личные проблемы разрешатся сами собой — все сразу уйдет в прошлое, неудачная женитьба в том числе.
Два командировочных дня Ковылкин прикидывал город на себя. И совершенно неожиданно открылись удивительные вещи. Ранним утром, когда он бежал в газетный киоск, остановился посередине центрального проспекта, и слева он увидел близкую окраину, и справа — обоими концами упирался проспект в зеленые высокие холмы, и таким коротким показался он, и так тесно был застроен пятиэтажками, что Ковылкин тут же почувствовал себя стоящим на дне траншеи. Это ощущение в дальнейшем не проходило, было неприятно оно, какое-то вязкое, дух стесняло. Вот, оказывается, как… Надо же! И толпы на улицах пестрят не так, как в его большом промышленном городе. К концу командировки Ковылкин нет-нет да и подумывал: не такой уж в сущности зверь — начальник. Рано или поздно все образуется. Начальника обкатают крутые горки. Бывшая жена отстанет со своими нелепыми и вечно новыми притязаниями. Там могила отца, а это очень серьезно!
Когда основной пассажир, плотно закусив на сон грядущий, полез на свою полку, поезд, словно оберегая его покой, сбавил ход, а вскоре и вовсе остановился. В вагоне еще продолжали ярко гореть лампочки, от этого окна были черными зеркалами, что там за их пределами — не разглядеть. Ковылкин отправился узнать, почему так долго не трогаемся.
У распахнутой двери стояла проводница. Она взглянула на Ковылкина и чуть подвинулась.
С улицы веяло свежестью. В чистом лазурном сумраке и деревья, и строения, видневшиеся между ними, и белая стрела обелиска были значительны и рельефны, словно воздух обрел свойства увеличительного стекла.
— Вот что значит лес, — начал Ковылкин. — Чувствуете, живая прохлада.
— Это не настоящий лес.
— А что же тогда?
— Обыкновенная лесопосадка, только давняя, потому так и разрослась, затянула все.
— Вы из тех мест?
— Нет, но здешние края немного знаю, — проводница нервно и недобро засмеялась. — Мне очень даже хорошо знакомы здешние края.
Перед самым лицом Ковылкина лежала на поручне ладонь проводницы. Только на секунду он задержал взгляд на массивном обручальном кольце, но проводница, хоть и стояла боком к нему, звериным чутьем определила его взгляд.
— Все. Снять не могу. Сама вроде и не растолстела, а оно как впаялось.
— Ну и пусть, — сказал Ковылкин.
— А зачем оно теперь? Мужа-то нет. Нету-у… А какой был мужик, первые два года так сплошной праздник. На руках разве что не носил. — И она заглянула в глаза Ковылкина, и ему показалось — с каким-то злобным торжеством, словно тем самым, что ее носили на руках, она причиняла ему боль. И он спросил грубо:
— От болезни помер или в катастрофе погиб?
— Если бы, — снова с непонятным злорадством сказала она, — Видите тот вон березнячок, такой милый? — повела рукой с кольцом правее обелиска. — Так вот, за тем милым березнячком — лагерь заключенных, и мой любезный супруг находится в этом лагере. Сидит, зверюга.
И оттого, что смысл проводницыных слов не сразу дошел до сознания Ковылкина, он растерялся. Не вязались проводницыны слова с так называемой окружающей действительностью. Рощица в темноте различалась уже с трудом; над нею стояли высокие облака, и светились они то ли от последнего луча ушедшего на покой солнца, то ли освещались вышедшей в свой час луной. В сказочную красоту был погружен полустанок. И обелиск стоял, как белое голубиное крыло.
Если за тем леском, значит, и заключенные видят сейчас эти блистающие облака?.. И думают о чем-то, и страдают, и вспоминают деньки золотые. И у каждого они свои.
— А почему его посадили?
— Так… Очень много стал знать о себе. Работал в клубе, сначала баянистом, а потом стал руководить хором. Когда баянистом — куда ни шло. А связался с хором, как подменили человека, только и слышишь: да их у меня… да я их… Он вообразил себя гением. А это слишком…
Если бы полустанок утопал в метели или же заливался злым осенним дождем, тогда, вполне возможно, и настроение Ковылкина было бы под стать погоде, но сейчас душа его была спокойна и умиротворена. Всем хотелось добра и тому парню тоже. Жалко было того парня, гения.
— Может, еще все наладится. Жизнь штука загогулистая.
— С ним? Никогда! Простить себе не могу слезы, пролитые здесь.
— Вы ездили на свидания?
— Ездила, но туда не ходила. Приеду, и тяжесть на душе — ногой не ступить. Знаю, что надо, но вот… Ночь просижу на станции, а утром обратно. Великолепно, да? — И она снова засмеялась сухо и надменно; так смеются несчастные женщины, когда захмелеют и если их когда обидят, а они захотят показать себя сильными, стоящими над житейской суетой.
— А уехать не пытались? Чтобы сразу груз прошлого с плеч долой?
— Не выход, — покачала она головой. — Тут жить-то осталось.
Ковылкину показалось: кокетничает молодая женщина. Есть у человека такое в крови, когда он полон сил и здоровья. Поэтому и сказал Ковылкин с глубоким убеждением:
— Чепуха!
— Дочку ставить на ноги — не чепуха. А тут печень совсем никуда. Скотина. Ногою ведь… Теперь-то я понимаю, почему так запеклась обида. Когда он бил, он думал обо мне, это естественно… Может, самую малость, о себе. А я переживала за него, за себя и еще за дочку. Если убьет, думаю, а как же она без меня?
Вышел в тамбур некто заспанный, на щеке которого отпечаталась пуговица.
— Чего стоим? — спросил он.
Лицо проводницы мигом подобралось.
— Раз стоим — значит надо.
— Чтобы я еще ехал железной дорогой, — пригрозил пассажир и ушел досматривать прерванные сны.
— А вы не наш, — сказала проводница.
— Почему вы так решили?
— Если бы наш, не получилось бы разговора. Не знаю почему, но со своими не получается.
— У вас прекрасный город.
— В общем-то, ничего, жить можно. Только маленький. Если что серьезное — конечно, к вам. Хотя и у вас не всегда повезет. Платье у вас заказала. Отрез осилила и босоножки к нему, точно в тон, золотые. Как у Золушки. Полгода шьют, а я уже скоро босоножки доношу. Знаете как обидно. На себя хоть раз посмотреть, пока молодая.
— А какое ателье?
— В центре.
— Дайте-ка потом адресок, может, чем и помогу, все-таки свой город.
— Ой, — воскликнула проводница. — Правда? Я даже не мечтаю.
— Все нормально, все нормально.
И вот наконец-то состав лязгнул и, набирая скорость, продолжил путь к пункту назначения. Остались позади обелиск, березовая рощица, случайный в судьбе Ковылкина полустанок.
Когда он укладывался спать, одна из девиц неожиданно спросила:
— А вы, простите, не лунатик?
— К сожалению, нет.
— А то был у нас один в команде, проснешься, а он стоит.
Заснул Ковылкин не сразу. Он лежал и думал: а действительно, как помочь проводнице? И женщина достойная, и за родной город обидно. Если бы жил отец, все было бы проще: он попросил бы его пошевелить сферу обслуг своей инвалидской книжкой. А выручить несчастную женщину надо обязательно. Любой ценой, любой ценой. И то и другое прикидывал Ковылкин до тех самых пор, пока не увидел себя, идущего по широкому центральному проспекту. И солнце яркое, и клены шумят на обочине. Он находит нужное ателье. И встречает его на пороге румяная заведующая, и проводит в свой кабинет. А там, словно застывшие водопадики, затаившиеся, ждущие своего мгновения, потоки тканей по стенам. А сама заведующая в длинном парчовом платье. Удивленный Ковылкин опустил взгляд и тут же увидел кончик золотых башмачков. И раздался голос откуда-то из пространства:
— Чего стоим?
И другой голос ему что-то ответил…
О ВЗГЛЯДАХ, ЧАСАХ И ЗМЕЯХ