– Вольноопределяющиеся.
Голова скрылась, окно захлопнулось. Воронцов закуривает папироску и что-то сердито бормочет.
Очевидно, началось совещание с мужем. В ожидании ответа я опускаюсь на завалинку и моментально раскисаю. Адски хочется спать.
Хлопает калитка, и нас зовут. Оказалось, попали в квартиру местного учителя. К нашему удивлению, тут уже разместились фельдшер и подпрапорщик со своими денщиками, Анчишкин и Граве. Пьют чай.
Нас усадили за стол.
Стакан горячего чая сразу отогнал сон и ослабил гнетущее ощущение усталости.
Я с любопытством приглядываюсь к обстановке.
В углу этажерка с книгами, на стенах фотографии Мицкевича, Сенкевича, Оржешко, Пшибышевского, Конопницкой и многих русских писателей. Во всем убранстве помещения чувствуется интеллигентная рука хозяина. Нет ничего лишнего, мещански крикливого, бутафорского.
Хозяин, типичный польский интеллигент лет пятидесяти, любезно угощает нас и осторожно осведомляется насчет фронтовых пертурбаций.
Воронцов, как всегда, схватился спорить с Анчишкиным и Граве.
Фельдфебель, раскрасневшийся от чая, хвастливо уверяет, что «русская армия скоро очухается и опрокинет врага беспременно».
Подпрапорщика, видимо, раздражает и белизна скатерти, и безукоризненная чистота комнаты: «живут, дескать, как сыр в масле, а ты за них воюй».
Он капризным тоном избалованного ребенка придирается к хозяину.
– Ну, скажите мне, пан, что это такое?.. Вы – умудренный житейским опытом интеллигентный человек, вы хорошо знаете местный край – объясните вот мне: почему все здешние жители либо жулики, либо шпионы и дезертиры? Почему поляки и жиды из нашей армии бегут к немцам, а из немецкой бегут к нам? Где у них совесть?
– Бегут – значит, не хотят воевать, – сдержанно отвечает хозяин.
– Что вы говорите? – упрямо хрипит подпрапорщик. – Да какое они имеют право «не хотеть»? Я не захочу да другой не захочет, тады кто жа будет защищать родину?
Старик скорбно качает головой, подходит к этажерке, снимает изящный томик, в тисненном переплете и, перевернув несколько страниц, читает: «,Дзяды“ Мицкевича».
Покончив с ужином, фельдфебель уходит в соседнюю комнату спать. За ним поднимается и подпрапорщик. Уходя, он бубнит что-то насчет крамольных стихов, которые нужно сжигать.
Остаемся я, Граве, Анчишкин, Воронцов и хозяин с хозяйкой. В комнате становится как-то уютнее, легче дышать… Подпрапорщик стеснял и нас, и хозяев.
Голос хозяина звучит все тверже и жестче. Очарованный прекрасной поэмой я уже забываю, что передо мной скромный провинциальный интеллигент.
В моих глазах чтец сливается с автором бессмертного творения и превращается в польского трибуна, бросающего огненно-гневные слова «братьям-москалям» от имени передовой польской интеллигенции.
Быть может, на иных проклятье воли божьей.Быть может, кто крестом иль чином осрамлен.Пожертвовал душой свободной и в прихожей.В прихожей у царя гнуть спину осужден.Подкупным языком царя, быть может, славит.Быть может, радуясь судьбе своих друзей,Льет кровь мою, в отчизне плахи ставит,Хвалясь перед царем работой палачей.Когда из дальних стран, где вольные народы,Мои элегии на север залетят,Звуча над краем льдов – пусть вам зарю свободы,Как журавли весну, они благовестят.
Слова точно капли раскаленного воска капают в душу, чтобы осесть навсегда. Свинцовая тяжесть сжимает грудь, сердце.
Я бросаю короткий взгляд в сторону товарищей: Анчишкин и Граве – невозмутимый Граве! – сидят насупившись и, кажется, совсем не дышат.
Воронцов зажал в ладонях рук склоненное над столом лицо. Из-под опущенных век его катятся крупные горошины слез. Воронцов плачет. О чем? О повешенных декабристах, друзьях великого польского поэта? О свободе, которая существует лишь в грезах восторженных романтиков?
Воронцов плачет. И никнет к столу – низко-низко – голова с плотно закрытыми слезящимися глазами.
Хозяин откашлялся и продолжает рубить остановившуюся тишину комнаты проникновенным пафосом незабываемых, неповторимых строк, которые здесь, в горячке отступления, контратак, в атмосфере всевозрастающего безумия бойни приобретают особенный смысл:
Узнаете меня по голосу. Коварно:В оковах ползая, я с деспотом хитрил,Но вам все тайны чувств открыл я благодарноИ кротость голубя для вас всегда хранил.Я выливаю в мир весь яд из этой чаши,Едка и жгуча речь моя – затем, что в нейВся кровь, вся горечь слез, слез родины моей,Пускай же ест и жжет – не вас, но цепи ваши.А если я от вас услышу жалоб рой,—Сочту их лаем пса, который привыкаетНосить покорно цепь и наконец кусает…И руку, рвущую ошейник роковой…
Закончил. Откашливается. Протирает клетчатым носовым платком вспотевшие стеклышки пенсне.
Воронцов стремительно срывается с места и убегает в кухню.
Я спрашиваю хозяина:
– Почему вы не эвакуируетесь? На днях здесь будет неприятель. Вас могут ограбить, убить, арестовать, мало ли что.
Лучистые глаза старика внимательно останавливаются на мне.
И как-то тихо, точно в раздумьи, он говорит:
– От беды и от смерти своей не убежишь…
И в этой его фразе нет ни позы, ни бахвальства.
За окном розовеет заря. Отсветы лампы в провалах оконных впадин и на стенах бледнеют. В восточном направлении устало гремят пушки.
Скоро опять в поход. Нужно немного отдохнуть.
Прощаемся с хозяином тепло, как старые друзья.
* * *
На привале разговорился с батальонным каптером. Из мелких чиновников кое-что читал. Скользкий и неприятный тип. Говорит без умолку, точно граммофонная пластинка во рту заведена.
– Да, знаете ли, заедает среда нашего брата. Нервы честного человека притупляются на войне, и он готов всякую пакость сделать.
– Я вот читал когда-то записки Вересаева о русско-японской войне. Читал «Красный Смех» Леонида Андреева, возмущался, протестовал против грабежа мирных китайцев.
Все было, знаете.
Я говорил: как смеют русские солдаты разрушать кумирни, эти святая-святых китайца? Как смеют русские солдаты топтать рисовые поля? Как смеют?
А теперь я (еще года нет, как на войне) огрубел, очерствел до неузнаваемости.
Теперь на моих глазах ежедневно идет такое мародерство, какое и не снилось Вересаеву, а мне хоть бы что! Как с гуся вода!
Грабят не каких-нибудь там косоглазых китайцев, о которых я имею самые смутные представления, а наших родных, русских мужиков, насилуют девок и баб, и, представьте себе, мне никого и ничего не жалко. Черт с ними со всеми! Война как война! Лес рубят – щепки летят!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});