Самой верхней оказалась открытка с черно-белой фотографией. Люди в старомодных купальниках весело плещутся в огромном бассейне.
— Что, правда можно читать?
Прежде чем погружаться в строки, обращенные не ко мне, я всегда испытываю большую неловкость как перед тем, кто это письмо писал, так и перед его адресатом. Но Сэйтаро одним своим взглядом уже чуть не приказывал мне читать, и я, отвесив неловкий поклон неведомо кому, перевернула открытку в пальцах.
— Чтобы такой угрюмый зануда, как мой папаша, так развлекался? В жизни бы не поверил! — бормотал Сэйтаро, пока мои глаза пробегали по диагонали одно письмо за другим. Похоже, он отлично знал, что написано в каждом из них, и на каждое реагировал по-своему. — Здесь он просто другой человек… Совершенно мне не знакомый!
Слова эти Сэйтаро почти выдавливал из себя, но в голосе его так и слышалась некая скрытая радость, а взгляд все больше теплел.
— Получи мы с сестрой хоть одну такую открытку — кто знает, может, вся наша жизнь была бы совсем другой…
Так или иначе, кто бы ни написал эти строки, любовь этого человека к матери Сэйтаро была очевидна, да он и не пытался ее как-либо маскировать. Было ясно, что волнуется за жену так, что не находит себе места и потому пишет ей часто и много. А порой и по два письма в день.
— Да, позавидовать можно… — тихонько вздохнула я.
— Хотя, если подумать, ничего странного нет! — добавил Сэйтаро. — Наши мать с отцом были такие же мужчина и женщина, как и все остальные. Просто мы, дети, о том никогда не задумывались…
— Значит, ваша матушка всю жизнь прожила, ожидая от мужа очередного письма? — осенило меня. — Поэтому ждет и теперь?
Вместо ответа Сэйтаро закрыл глаза и медленно кивнул.
— Оттого и умоляет отвезти ее обратно домой. Каждый раз, когда я это слышу, у меня разрывается сердце. Выходит, все детство она пронянчилась с нами, одним глазком постоянно заглядывая в почтовый ящик? Что же это за тайная любовь, которую приходится скрывать от детей?
Все это Сэйтаро произнес на одном дыхании, но уже посреди этой долгой речи голос его задрожал. Договорив, он смахнул украдкой непрошеную слезу и, выпрямившись на стуле, посмотрел на меня в упор.
— Могли бы вы написать моей матери письмо от отца… из рая? — тихо, но очень отчетливо попросил он.
И смахивать слезу пришлось уже мне самой.
В тот вечер я просмотрела все письма, которые отец Сэйтаро написал его матери, то есть своей жене. Почерком небрежным и напористым, каким часто писали одинокие мужчины полстолетия назад. С любимой авторучкой он, похоже, не расставался даже на работе. За исключением пары-тройки писем шариковой ручкой, почти все свои послания он писал одним и тем же толстым пером. Да и цвет чернил везде был один и тот же.
Передается ли почерк с генами по наследству? Никогда прежде я не задавалась этим вопросом, но почерк Сэйтаро был почти неотличим от отцовского.
Вот только в знаках отца, несмотря на всю их маскулинность, ощущалась еще и нежная любовь к своей жене. Неслучайно почти все письма начинались словами «Милая Тии-тян!» или «Родная Тии-тян!», а заканчивались неизменно: «Любящий тебя крепче всех на свете — твой я».
Насколько я поняла, отец был намного старше матери. Вполне вероятно, он относился к любимой жене почти как к дочери. В каждом его знаке заключалось столько бережности и любви, что само время оказалось неспособно их выветрить.
Можно было не сомневаться: каждое такое письмо мать Сэйтаро готова была ждать сколько угодно. И это ожидание наполняло смыслом все те долгие дни, когда его не было рядом.
Будь он жив, какое письмо написал бы он ей сегодня?
Задавшись этим вопросом, я расправила крылья воображения.
Первый черновик этого письма я сожгла в жаровне храма Хатиман-гу 15 января. Говорят, чем выше пламя у горящих черновиков, тем удачней получается оригинал. Тот черновик горел красиво — пламя плясало в воздухе, точно дракон, пока от бумаги не остался лишь пепел.
Как бы там ни было, красиво прописанные иероглифы — далеко не единственная цель работы настоящего каллиграфа.
Конечно, для написания поздравлений, наградных грамот или резюме знаки просто обязаны выглядеть безупречно. Большинству людей вообще свойственно думать, что рукописные иероглифы тем красивее, чем ближе они к эталону, который напечатала бы и машина. Мало кому приходит в голову, что в любом рукописном знаке, помимо внешней красоты, скрывается кое-что еще.
Год от года почерк человека взрослеет вместе с его хозяином. Каракули, что мы выводили в третьем классе, никак не похожи на знаки, нацарапанные нами же в старшей школе, а наши письмена в двадцать лет будут отличаться от того, что мы напишем в сорок. Не говоря уже о нашем почерке лет в 70 или старше. Никакая бабушка уже не сможет написать что-либо тем же почерком, каким она писала в семнадцать. И это совершенно естественно. Наши буквы меняются с возрастом так же, как и мы сами.
В отличие от бесстрастного эталона красота рукописного иероглифа обязательно сообщает нам еще и возраст человека, его написавшего. Но какими знаками отец Сэйтаро писал бы сегодня? Эту загадку я пока разгадать не могла.
Все свое детство я делила крышу с Наставницей. Никаких мужчин в доме не было. Даже о том, как выглядит мой родной отец, я не имела ни малейшего представления.
И хотя текст письма был давно готов, я прописывала черновики за черновиками, но по-прежнему не понимала, как эти буквы должны выглядеть на бумаге.
Снова и снова переписывая заколдованное письмо, я билась в агонии на полу и корчилась в муках так, будто съела какую-то гадость. Но даже намека на тот почерк, который требовался, не выходило, хоть тресни. С каждой новой попыткой лабиринт становился лишь запутаннее и непроходимее.
Одним словом — полный затор. До сих пор мне еще не доводилось разбивать себе лоб о стену. Теперь же я была не просто озадачена, но обездвижена и обескрылена.
Рабочий затор похож на кишечный запор. Хочешь выдавить из себя, да не можешь. Есть что выдавить, но не выходит. Жалкое, мучительное состояние.
Ночи напролет я ворочалась на футоне без сна. До сих пор такое творилось со мной крайне редко. Хочешь, чтобы кто-нибудь пришел и спас тебя, но никто не приходит. «Надо писать! Надо писать!» — кошмарит тебя собственный голос, и ты падаешь в болото без дна, которое засасывает все сильней. Когда-то в таком же упадке я пыталась найти прибежище у Наставницы. Но ее гордый взгляд был, как всегда, устремлен в послезавтра, и ничего утешительного я не услышала.
В этой вязкой неопределенности я протянула полмесяца. Пока однажды утром, надраивая в доме полы, не услышала за окном голос госпожи Барбары, которая и предложила мне:
— Поппо-тян! В это воскресенье в храмах встречают Семь Богов Счастья![63] Ты пойдешь на шествие? А вчера, представляешь, я столкнулась на улице с Панти! Жаль, говорит, что встретили Новый год без дружеской вечеринки. А завтра как раз Новый год по лунному календарю. Давайте, говорит, сходим все вместе, а потом ко мне! В воскресенье у тебя выходной, не желаешь присоединиться? Посидим, поболтаем за кафе-о-ле. А там, глядишь, и Барон опять забежит за хлебушком. А это отдельное шоу…
— Что? Барон тоже придет?!
— Ну да, а что? С ним не соскучишься… Ты сама-то как? Смотрела прогноз погоды? Небо скоро испортится. Ты когда-нибудь встречала Богов Счастья?
Если честно, идти никуда не хотелось. Прямо сейчас мне было совершенно не до фестивалей. Но слова отказа почему-то застряли в горле. «Или все же сходить?» — пронеслось в голове. Возможно, из-за того, что встретилась взглядом с портретом над алтарем — только не Наставницы, а тетушки Сусико. Которая будто подмигивала мне, намекая: да ладно, милая, отчего бы и не сходить?
— И когда общий сбор? — спросила я и, стоя на четвереньках и елозя тряпкой по полу, посмотрела на календарь. А ведь верно: завтра старый Новый год!