Было очевидно, что Пузырь, если не просто воспитанный и деликатный, то умный.
Однако иные полагали, что он коварный и хитрый. Успокоил, обнадежил, приручил останкинских жителей гороховым супом, а потом и возьмет их, ручных-то, голыми руками.
Свидетелями приземления Пузыря были многие. Утром, в половине четвертого, в Останкине возникло предощущение скорого стихийного события. Метались в аквариумах неоны, гуппи и меченосцы, отказывались принимать мясо, «вискасы» из фиолетовых коробок и нервно бродили из угла в угол квартир чувствительные коты, устремлялись под радиаторы водяного отопления степные черепахи, вздыхали и печалились собаки. Потом дошло и до людей. Сначала, как полагается, до музыкантов, затем до особ бдительных (Радлугины сейчас же стали укладывать документы и ценности в походную суму), затем — и до обыкновенно отдыхающих граждан. Дошло даже и до тех, кто накануне хорошо кутил и не брезговал и должен был бы без видений пребывать на диване до обеда. Эти, правда, ни в каком стихийном событии нужды не ощутили, а посчитали, что пришла пора испить для поправки натур. Поднятые же предощущениями при этом задирали головы вверх, смотрели в потолки и окна. То есть, еще ничего толком не осознав, они все же ожидали прихода стихии с высот. Если бы предстояло впечатляющее сотрясение, то трясти должно было начать наверняка не внизу, а вверху. А уже выскакивали на улицу, на крыши, на балконы взбудораженные граждане, многие — с ведрами и корытами, приготовленными в ожидании нового пролития Пузыря. Но, увы, ничто не пролилось в ведра и корыта, в отличие от останкинцев Пузырь спал. И спал, казалось, мертвым сном. Не вздрагивал, не вздыхал, не происходило в нем никаких мерцаний, а оболочка его стала словно бы металлической. Или костяной.
Лишь без десяти пять Пузырь покачнулся и начал тихое приземление.
Висел он, если помните, над улицей Королева, и удобнее ему или проще было бы и опуститься на Королева, на Поле Дураков. Однако Пузырь будто бы стало сносить к югу. Наблюдатели встревожились: а не подкуплены ли воздушные течения, не уволокут ли они их, останкинский, Пузырь куда-нибудь за Садовое кольцо или даже к китайгородским пирогам. Но тут Пузырь дал понять, что воздушные течения ему не хозяева и он сам знает, где ему далее быть. Опускаясь, он проплыл над рестораном «Звездный» уже не слишком высоко, дав основания предположить, что за Садовое кольцо не отправится, а, чтобы не доставить москвичам беспокойств, местом поселения назначил себе не улицу Королева, но менее оживленный, скорее, даже захолустный, почти автомобильно-непроточный Звездный бульвар. А уже над улицей Цандера Пузырь стал, не худея в боках, вытягиваться в направлении Сокольников, что и позволило ему через семь минут занять не только Звездный бульвар, но и бульвар Ракетный.
Посадка его вышла даже и не мягкой. Она вышла нежной. Пузырь будто бы хотел понравиться Земле, он, казалось, желал приласкать ее или сам нуждался в ее ласке. Создавалось впечатление, что в последние секунды посадки он словно бы гладил Землю или даже пытался облобызать ее. Но, впрочем, такое впечатление создавалось в умах романтических. Или сентиментальных. Трезвые же и протрезвевшие умы посчитали, что механическая или какая там исполинская скотина вцепилась в Землю и принялась ее грызть, высушивать, втягивая в себя все, как благотворные, так и подлые, московские жизненные соки.
Тут я привожу две крайние разности восприятий взволнованных приземлением Пузыря наблюдателей. Сам я признал посадку деликатной. Или корректной. Известно мне, что такой же воспринял ее Шеврикука. Но это не имеет никакого значения. Соединившись с Землей, Пузырь замер. И долгое время лежал мертвым. Забегая вперед, скажу: лежал мертвым четыре дня. Даже более того. До понедельника. Видимо, были у него к тому основания.
В какие-то мгновения оболочка Пузыря представилась нам снизу металлической (а кому и костяной), но эти впечатления оказались ложными. То, что создавало форму Пузыря (или поддерживало ее), было не металлом и уж тем более не костью. И по всей вероятности — не кожей. Это был, наверное, особый материал, широкой публике в Москве неизвестный, без меха, без шерсти, без ворса, плотно-серый, темнее шкуры слона, чуть блестящий. Он не имел морщин и находился в напряжении, будто покрышка футбольного мяча, допущенного арбитрами к играм на первенство города Камышина. У любознательных или отчаянных, возможно, и возникало желание проткнуть оболочку вязальной спицей, но никто из них не попытался осуществить свое желание.
Московская публика известно какая. Стреляют, пушки палят из танковых башен, черные дымы ползут по белым камням сановных зданий; в благонравных, культурных странах и городах люди бы попрятались, в ванных комнатах закрылись бы на замки, под кровати забились бы в своих крепостях. А у нас нет. Извините! Тысячи зевак тут же объявятся возле танков. Детишки будут прыгать «в классики» на асфальтах среди бронетранспортеров. Дама в леопардовом паланкине выйдет выгуливать ньюфаундленда Аполлона туда, где она и вчера его выгуливала. Ну, стреляют, ну, палят, ну, бомбы падают. Пожалуйста. Их дело. Экая важность! К чему мы только не привыкли. Чего мы только не видели. А среди зевак и не все будут стоять с отвисшими челюстями. Многие выждут момент, когда и самим удастся броситься в полыхающее здание, чтобы поглядеть на все вблизи, а то и добыть сувенир или дать кому-либо в морду. А то и просто так.
Но в случае с Пузырем останкинские жители повели себя исключительно пристойно. На первых порах. Они не только не протыкали его вязальными спицами, не орали на него и не обзывали дурными словами, но и вообще не трогали Пузырь и даже будто стеснялись быть назойливыми. То ли деликатное и тихое приземление Пузыря понуждало их к деликатности и тихонравию. То ли, несмотря на уверенность, что рано или поздно Пузырь нечто совершит, теперь они до того были удивлены его посадкой, что и не знали, как быть. Или посчитали его московским гостем, какому следовало оказывать гостеприимство. А может, тайна Пузыря охраняла его и позволяла ему пребывать в безопасности и в спокойствии.
Словом, толпа не бросилась на Пузырь, не стала его терзать, щупать, кромсать или просто обижать, а лишь смотрела на него и соображала. Дети не вытащили из чуланов санки с намерением кататься по его склонам, а тоже пребывали в удивлении. Даже разнополые рокеры на ижевском громоходе, разъяснявшие неделю назад жителям Землескреба, что Пузырь справил на них нужду, малую или большую, не важно какую, уж на что наглые, и те проехали под аркой Пузыря от улицы Цандера к проезду Ольминского чрезвычайно кротко, пожалуй, и уважительно и почти беззвучно. Пузырь их не тронул, и дороги под ним были открыты.
Шеврикука был, естественно, не менее чуток к явлениям природы, нежели аквариумные рыбы, коты и музыканты. Пузырь не вздрагивал, не покачивался и даже еще не вызывал смущение душ, а Шеврикука уже понял, что Пузырь сядет, и не на улицу Королева. Прежде он несколько беспечно относился к присутствию Пузыря, во всяком случае, не думал всерьез о причинах и происхождении Пузыря. Теперь Шеврикука обеспокоился.
Причины и происхождение могли быть и такие, что не давали никакой возможности толковать или называть их. И тут уж ни люди, ни домовые не были вольны что-либо поделать. Или предпринять нечто путное. Но вдруг обстоятельства выпали попроще? Скажем, изготовили и явили Пузырь Отродья Башни? Или умельцы и гении вроде Митеньки Мельникова из Землескреба. Зная об этом наверняка, можно было бы дать направления мыслям и действиям. Одно ясно, соображал Шеврикука: спешить с Пузырем нельзя. К нему, приземлившемуся, надо привыкнуть.
Но соображал не один лишь Шеврикука, а, видимо, многие здравомыслящие останкинские жители. И не только останкинские жители. В день, когда Пузырь повис над улицей Королева, происходили преобразования форм и свойств Пузыря, при этом менялись его цвета, и оболочные, и внутренние, то они были тихо-бурые, то бледно-фиолетовые, то нежно-серые, то перламутрово-палевые, и будто волны неких колебаний или даже чувств исторгал Пузырь. Тогда эти волны вызывали в наблюдателях то тихонравие и ожидание благ, то тревогу и нервический зуд.
Теперь Пузырь застыл. Внутри него ничто не жило и не могло жить. И если в минуты приземления Пузыря в Останкине многие испытали несомненный энтузиастский порыв, а при воспоминаниях о пролитых прежде киселях и супах возникали именно и ожидания благ, то через несколько часов даже и недавние энтузиасты ощутили беспокойство и нервический зуд.
Пузыря опасались. Посчитали: внутри него нет добра. Не к добру он разлегся на бульварах, не к добру. «Да это же мыльный пузырь! — успокаивали оптимисты. — Лопнет, и следа от него не останется!» «Кабы мыльный! — оспаривали их суждение угрюмые. — Если этот лопнет, то, может, и от Останкина следа не останется». Сразу же потекли слухи о возможной эвакуации жителей Останкина то ли в Лобню, то ли в Талдом, то ли в Вербилки. Отчего-то на ум судачившим приходило именно савеловское направление. На власти не надеялись, потому как и лед в Останкине теперь по зимам никто не скалывал и не солил. Впрочем, санитарный врач Желонкин, нынче в должностном халате, бегал по тротуару Звездного бульвара, не захваченному Пузырем, и упрашивал зрителей ничего от сорного объекта в пищу не заготовлять. Поджидали прибытия высокомерного малого в предзимнем клетчатом пальто с трубкой во рту, прозванного инспектором Варнике, сейчас бы, пожалуй, без прежних стремлений дать негодяю отпор выслушали и его рассуждения о Земле как о человеческой плантации. Но инспектор Варнике не прибывал.