в утробе, чтобы указывали мне путь. Каким бы абсурдом это ни казалось, мне не на что больше было надеяться, кроме того, что хижина сама притянет меня к себе и что мы с ребенком инстинктивно почувствуем магнитное поле места, где все для нас началось.
Я шла наугад без дорог и тропинок, стараясь не представлять себе, как Авель устало бредет в противоположном направлении по склонам, поросшим полынью и усыпанным камнями. Я все надеялась увидеть что‐нибудь знакомое из нашего похода с Уилом так много месяцев назад, когда осень еще только-только превращалась в зиму. Я представляла себе нас тогдашних, пьяных от любви, и как мы шли тогда бок о бок, как прекрасна была его улыбка, как легко он брал меня за руку, и отпускал, и снова брал, как наклонился и сорвал веточку полыни, как вертел ее между пальцами, пока листья не рассыпались в труху, и тогда с наслаждением втянул их запах и поднес сухую ветку к моему носу. Словно для того, чтобы воскресить хотя бы маленькую часть его, я нагнулась и потянула за стебель полыни, оторвала его точь‐в-точь, как он тогда, и сунула под лямку рюкзака. Едкий запах оживил туманное воспоминание, и оно, похоже, указало мне верное направление. Поднявшись на холм, я увидела ряд высоких утесов из песчаника, подтверждающих, что память меня не подвела. Уил называл их часовыми и показывал мне, как их силуэты будто прижимаются друг к другу бедрами. Я зашагала вниз по холму и обошла четыре зубчатых башни. Дальше дорогу я уже знала. Я пробралась сквозь голые осины, усыпанные созревающими золотистыми почками, и поднялась на еще один холм. Там я на несколько минут присела, немного выбившаяся из сил, но приободренная, попила воды из фляги, потом тяжело спустилась в высохшее русло бывшей реки и поднялась по последнему склону из осин вперемешку с соснами и редкими кучками таящего снега. И вот она показалась в просвете между деревьями – маленькая деревянная лачуга, где мы с Уилом нашли тогда укрытие. Она оказалась еще более скромной, чем в моих воспоминаниях, не больше лошадиного стойла, и устроена была прямо на неровной земле, а крышей ей служили постеленные вкривь и вкось ржавые листы жести.
– Просто заброшенная охотничья хижина, – сказал Уил, когда я поинтересовалась вслух, не вторгаемся ли мы на частную территорию. – Никому нет до нее дела, кроме пауков и прочей живности, которую я отсюда прогнал.
Укол в сердце снова напомнил мне о том, что, если бы Уил укрылся здесь на всю зиму, борясь со снегом, ледяным холодом и голодом, у него и то было бы больше шансов остаться в живых, чем оказалось в действительности – когда он перебрался поближе к людям. С тех пор как он спустился с гор, я не всегда знала, где он ночует – предполагала, что у Руби-Элис, то в доме, то в сарае, – но зато я с убийственной твердостью знала, что оставил он этот безопасный райский уголок из‐за меня.
Я ступила на грязную лужайку. Сбросила с плеч тяжелый рюкзак, уселась на него и огляделась по сторонам. До хижины я добралась, но что делать дальше? Войти в комнату, где расцвела наша любовь, но куда Уил больше никогда не вернется, будет невыносимо. Оставаться снаружи, ничем не защищенной, посреди этого бесприютного простора, представлялось таким же немыслимым. Разбивать здесь лагерь и устраивать новую жизнь в этом самом месте будет полным безумием. Я просидела так довольно долго, парализованная усталостью и смятением.
День клонился к вечеру, холодало, и лес становился все более мрачным и зловещим, так что у меня не осталось выбора: пришлось встать и войти в хижину. Я представила себе, что это Уил схватил меня за руку, помог подняться на ноги и повел, откинув оленью шкуру на входе и пригласив войти – точь‐в-точь как в первый раз, когда я переступила этот порог. Едва войдя внутрь, я увидела, что там все осталось таким же, как перед его уходом: в углу аккуратной стопкой стояли консервы из свинины с фасолью, на ржавом гвозде висела алюминиевая фляга, на коробке спичек стояла банка с наполовину прогоревшей свечой. Легко было поддаться иллюзии, что он в любую минуту вернется. На кровати лежала груда одеял Руби-Элис. Я опустила рюкзак на земляной пол; сил на то, чтобы рыться в нем в поисках еды, не было. Сняла ботинки, нерешительно приподняла край одеяла и забралась в постель, чувствуя, как внутри вздрагивает мой малыш. Я сделала глубокий долгий вдох, надеясь уловить запах Уила. То ли одеяла и в самом деле до сих пор им пахли, то ли я себе это нафантазировала, чтобы не сойти с ума от горя и страха, но я укуталась в его запах, отгородилась от всех прочих ощущений и уснула.
Весь следующий день я была во власти усталости. Я выбиралась из‐под одеял, только чтобы облегчиться за хижиной и съесть холодного супа из банки. За всю свою жизнь я ни разу не провела в постели целый день. Даже заболевая, я всегда помогала маме по хозяйству, а когда она умерла, выполняла обязанности по дому каждый день, что бы ни случилось, как до меня делала она. Возможность с утра до ночи валяться в постели, не имея неотложных дел и никого, кто мог бы меня в этом упрекнуть, должна была показаться мне роскошью, но в действительности никакой радости не доставляла. Я то проваливалась в сон, то снова просыпалась, и странное мое оцепенение сопровождалось тревогой из‐за бездействия, необходимости принятия решений и незнакомых звуков, подступавших к хижине со всех сторон. Мне снился Уил, он то ласкал меня, то смеялся, а потом, впервые, мне приснилось, как он умирает, привязанный к несущемуся на полном ходу родстеру, и кожа сдирается с него, как тонкая бумажная обертка. Я проснулась вся в поту и запаниковала из‐за луча теплого солнца, заглянувшего в крошечное окошко, – несколько секунд осматривалась в недоумении и не могла сообразить, где нахожусь. Отрезанная от взглядов и осуждения других, я свернулась клубочком и зарыдала – я раньше и не знала, что можно рыдать с таким отчаянием. Стоило мне дать волю тоске, как в ее мертвой хватке оказались и мать, и Кэл, и тетя Вив – я горевала по ним почти так же, как по Уилу, тоска сжимала мне сердце, как сжимает кулак хозяйственную тряпку, – выдавливая слезы и удушая рыданиями. В ту ночь я спала крепко, без снов, жаждая укрытия и