Судя по прямо-таки сверкающим лицам, у этих двух чуваков боговдохновенность была на высоте, хотя росту они были необычайно низкого. Один из них был старым, другой — молодым, но видно было, что под шляпами оба лысые. Пижамы у них были похожи на те, что носили монахи в храме по пути в школу, так что я решила, они — буддисты, которые пришли просить денег, а в этом случае они точно ошиблись квартирой.
Они глубоко поклонились. Я слегка так кивнула в ответ. Я не слишком вежливый человек по японским стандартам.
— О-дзяма итасимасу. Тадайма отосан ва ирассяймасука? — спросил молодой, это значит что-то вроде: «Пожалуйста, простите за вторжение. Возможно ли, что ваш достопочтенный отец в данный момент присутствует дома?»
— Йо, пап! — завопила я на английском, обернувшись назад, в комнату. — Тут пришли два лысых пигмея в пижамах, хотят тебя видеть.
У меня тогда был пунктик, я отказывалась говорить с мамой и папой по-японски. Я частенько делала это дома, а иногда — когда мы ходили в магазин или в сэнто. Люди в Японии не слишком сильны в разговорном английском, так что можно спокойно отпускать стебные замечания, а они, как правило, ни ухом, ни рылом. Маму, бывало, сводило с ума, когда я так делала. Не то чтобы я была совсем гадкой, только немножко, и папа, как правило, находил это забавным. Мне нравилось его смешить.
Короче, в этот раз молодой монах начал хихикать, и я такая, вот блин, спалилась, повернулась обратно посмотреть на них еще раз, и как раз в тот момент, как до меня начало доходить, что монахи эти — на самом деле женщины, тот старый прошмыгнул мимо, снял дзори[77] и шляпу, пересек комнату и, не успела я оглянуться, был уже на балконе рядом с папой, который к тому времени довольно сильно перегнулся через перила и смотрел на дорожку внизу, будто собираясь прыгнуть, и старый монах — то есть старушка-монахиня вскарабкалась на ведро и тоже перегнулась через перила рядом с ним, как маленький ребенок, который собирается перекувырнуться через перекладину на «паутинке». Она и ростом была как ребенок, и, может, поэтому папа отреагировал именно так, выбросив вперед руку, чтобы ее перехватить. Это был инстинктивный родительский рефлекс, тем же движением, должно быть, папа сто раз не давал мне сломать себе шею или врезаться во что-нибудь до смерти, только я никогда раньше не видела его в действии, вот так, со стороны, и меня потрясли точность и быстрота этого движения. Жаль, у него не было такой вот руки, которой он мог бы спасти себя самого.
Старушка-монахиня что-то сказала. Не знаю, что это было, но папа повернулся и уставился на нее, а потом отступил от перил и спрятал лицо в ладонях. Не знаю, много ли плачет твой папа, но, по моему мнению, это довольно напряжный объект для наблюдения. Один раз я уже имела этот опыт после Инцидента со скоростным экспрессом до Чуо, и мне не хотелось бы переживать его снова, особенно в присутствии незнакомцев. Но старая леди, похоже, ничего не замечала или, может, просто проявляла деликатность. Она продолжала разглядывать улицу внизу, а когда нагляделась, то повернулась, одернула пижаму и начала поглаживать папу по голове с таким слегка рассеянным видом, какой бывает, когда утешаешь ребенка, который упал и ушибся не слишком сильно. Продолжая его поглаживать, она медленно и внимательно разглядывала все вокруг своими затуманенными глазами; она обвела взглядом все поверхности в квартире, переполненную пепельницу, груды одежды, компьютерных деталей, манги, посуду в раковине и, наконец, остановилась на мне.
— Нана-чан дэсу нэ?[78] — сказала она. — Охисасибури[79].
Я отвела взгляд, не желая выдавать слишком быстро, что я — Наоко.
— Оокику натта нэ[80], — сказала она.
Я просто ненавижу, когда люди отпускают замечания, какая я большая, а эта старушка сама была пигмей, и что она вообще знала, и, кстати, что она о себе вообразила, — врывается в чужие квартиры и позволяет себе неделикатные замечания в чужой адрес.
И как раз, когда я об этом думала, папа шмыгнул носом у себя на ведре и вздохнул: «Обаачама!..»[81] И я такая, ну да! Конечно! Естественно, это его драгоценная бабушка. Он глядел на нее, задрав голову, и теперь я видела, он не то чтобы плакал, но щеки у него просто горели, у него так бывает, когда он выпьет, хотя мне, так, случайно, известно, что после Инцидента со скоростным экспрессом до Чуо у нас в доме выпивка отсутствует начисто, так что методом исключения оставались только смущение или стыд. И честно, мне тоже было стыдно, когда я видела, что у него лицо все в пятнах, и глаза красные с корочками, приставшими к ресницам, и крупные хлопья перхоти в жирных волосах. На нем была майка без рукавов, вся в пятнах и пожелтевшая под мышками, и когда он встал, я впервые заметила, что позвоночник у него приобрел S-образный изгиб, живот выпятился вперед, грудь втянулась и плечи ссутулились.
Тут я услышала шум сзади.
— Сицурей итасимасу…[82] — это была та, что моложе. Я совсем о ней забыла, но теперь повернулась и посмотрела на нее повнимательнее, и поняла, что она не такая уж молодая, как мне показалось сначала. У лысых дам это сложно определить. Я знаю еще всего одну лысую даму — это мама Кайлы из Саннивэйла, у нее рак груди, и все волосы у нее выпали, даже брови, но лицо у нее не сияло, как у этих двух. Оно было сухим и тусклым, как картон.
У каждой из них было по чемоданчику на колесах, и молодая монахиня теперь пыталась вкатить их в гэнкан, но весь пол был занят нашей обувью и шлепками, так что ей пришлось затащить их поверх всего этого. Потом она сняла сандали и, шагнув в квартиру, встала рядом со мной и поклонилась.
— Пожалуйста, войдите? — спросила она на осторожном английском, будто я была гостьей, прибывшей из Америки. Я только кивнула, потому что и вправду чувствовала себя иностранкой, живя в Токио в этой глупой квартире с этими странными людьми, которые утверждали, что они — мои родители, но которых я теперь вообще едва знала.
В Саннивэйле я иногда думала, что я — приемная. Некоторые мои подруги были китаянки, которых удочерили калифорнийские родители, но я ощущала себя как нечто противоположное, как обычная калифорнийская девчонка, удочеренная японскими родителями, странными и чужими, но вполне терпимыми, потому что быть японкой в Саннивэйле значило быть такой немного особенной. Другие мамы просили мою показать им, как делать суши или цветочные аранжировки, папы обращались с моим папой как с таким маленьким домашним зверьком, которого можно взять пробежаться на поле для гольфа и научить всяким новым трюкам. Он вечно возвращался домой с новенькими хайтековскими приспособлениями для ведения хозяйства, вроде гриля Weber и контейнеров для компоста, которые мама совершенно не представляла, как использовать, но все было круто. Это был определенный стиль жизни. Теперь у нас не то что стиля — и жизни-то не было.
4
Вот какая мысль: если бы я была христианкой, то в качестве Бога я верила бы в тебя.
Это же очевидно. То, как я с тобой разговариваю, — это как христиане разговаривают со своим Богом, так мне кажется. Нет, я не имею в виду молитву, ведь когда молишься, тебе, как правило, что-то надо, по крайней мере, так говорила Кайла. Она молилась о каких-нибудь вещах, а потом говорила родителям в точности, о чем именно молилась, и, как правило, получала что хотела. Они, наверно, хотели, чтобы она в Бога поверила, но мне точно известно — это не сработало.
Короче, я, конечно, не думаю, что ты — Бог, и не жду от тебя исполнения желаний или еще там чего. Просто я благодарна, что могу поговорить с тобой, а ты не против послушать. Но мне лучше поторопиться, а то я никогда не нагоню события.
Дзико с папой все еще разговаривали на балконе, а молодая монахиня, которую звали Мудзи, помогла мне сделать чаю, а потом мы все вели вежливый японский разговор ни о чем, пока не пришла мама, и по тому, какой удивленной она притворилась, обнаружив двух буддийских монахинь у себя в гостиной, я просекла — это она все организовала, плюс она зашла в магазин и набрала суши навынос на пятерых, а еще большую бутылку пива, что она никогда бы не сделала только для меня и папы.
Потом я сбежала в спальню и зашла в интернет проверить статистику «Трагической и безвременной кончины переводной ученицы Нао Ясутани», но с тех пор как я проверяла последний раз, ничего не изменилось, что было очень грустно, учитывая тот факт, что я была мертва меньше двух недель — и уже забыта. Нет ничего печальнее киберпространства… но я это уже говорила.
Мне было слышно, как они в гостиной разговаривают о том, что храм Дзико нуждается в ремонте и что данка[83] не могут оплатить работы, потому что вся молодежь уезжает в город, а у оставшихся стариков денег немного. Потом они сменили тему, понизив голоса, и я расслышала слова идзимэ и хомусику[84], и ниююгакусинкэн[85], и пришлось надеть наушники, чтобы не слушать дальше. Есть одна вещь, которая тоскливее киберспейса, — это быть подростком и сидеть в твоей общей с родителями-лузерами спальне, потому что они слишком бедны, чтобы снимать квартиру побольше, где у тебя могла бы быть отдельная комната, и слушать, как они обсуждают твои так называемые проблемы. Я подкрутила громкость и послушала пару треков из Ника Дрейка, которого мне дал папа и на которого я в то время начала всерьез подсаживаться. Песни у Ника Дрейка очень печальные. «Время сказало мне». «С днем покончено». Он тоже совершил самоубийство. Наконец, я уже больше не могла этого выносить, сдалась и пошла в гостиную.