которого не доходят стоны простого люда. Так что пишите петиции, жизнь идет, жизнь идет, отцветает вишня, поспевает смородина, придет осень, а там зима!
III
Сколь бы странно это ни звучало, архипастырь был человеком порядочным, непорочным. В воскресенье у него, как на грех, разболелся живот, и большую часть вечера архипастырь провел в клозете на унитазе.
С некоторых пор он возлюбил сей амвон, где можно было остаться наедине со своими мыслями.
«Пытки и пули, как плуг, пашут землю, — с высоты унитаза мысленно проповедовал архипастырь, — и только тот, кто ничего не смыслит в земледелии, скажет: „Смотрите, все поле черно, ничего не взойдет на нем“.
А я говорю вам, оно вспахано, и придут социалисты, чтобы посеять свои семена, а потом поднимутся колосья — бунтари, мятежники с оружием в руках!»
Находясь в своем клозете, архипастырь был преисполнен глубокого сочувствия к слабым и сирым и был уверен, что слабые и сирые ни за что бы не взялись за оружие, не подняли бы руку на ближнего, не доведи их ближний до полного отчаяния, безысходной бедности.
Архипастырь был самый настоящий демократ и либерал, и с высоты унитаза ему отчетливо были видны глубокие классовые противоречия, он понимал, что класс его держится на деспотизме, грубой силе и отнюдь не соблюдает божью заповедь о другой щеке, подставляеной для удара.
В тишине, с высоты унитаза, архипастырь благословлял бунтовщиков, потому что архипастырю до тошноты опротивели его собратья по профессии, опротивели их ненасытность и чревоугодие, их гордыня и стяжательство, сребролюбие, сластолюбие, винолюбие. Архипастырь знал, что божьи заповеди нарушаются, да что там нарушаются — прямо-таки в грязь втоптаны. Церковь погрязла в кумовстве, семейственности, настоящие заслуги и добродетели при назначениях в расчет не принимаются. Архипастырь видел, что священники присвоили себе право открыто принимать подношения, и он возмущался этим, мир закоснел в грехах, стиралась даже грань между грехом и добродетелью между преступлением и благим делом. Царь во всем виноват, царь этот вепрь смердящий, чтоб скорее он сдох! Благословенны те, кто грань эту вновь проведет, создаст ее заново, прочертит перстом строгим и праведным, даже если при этом посягнут и на церковное имущество, пусть даже так. И архипастырь глубоко вздохнул, помолился, помянув недобрым словом своих собратьев по профессии.
Уходя, он дернул книзу ручку, и вода с глухим шумом устремилась вниз, унося мысли его в клоаку.
А пастырь твердым шагом направился к своей ежедневной рутине крестить, венчать, божьей карой грозить с амвона бунтовщикам и молиться за здравие дома Романовых.
Да, он нарушил заповедь — не произноси ложного свидетельства, — но он также знал, что нет ему возврата, что он по рукам и ногам связан терновыми узами со своим кланом, что церковь шутить не любит, никакие отступления невозможны, приходится исполнять обязанности. Больше всего на свете архипастырь боялся с кем-нибудь поделиться своими мыслями. Если бы его клозетные раздумья, так называл он свои размышления с высоты унитаза, если бы о тех его раздумьях узнал кто-то третий (ибо двое уже знали архипастырь и бог), если бы узнал кто-то третий, пусть даже родственник или близкий, то мысли могли дойти до начальства, и тогда не миновать расправы.
О, она была бы тихой, незаметной, явилась бы черным ангелом, приняв образ чаши с вином или свежего хлеба. Высшие церковные иерархи сплошь все члены тайной ложи, сработал бы негласный суд, и не прошло бы и года, как архипастырь лежал бы в сырой земле.
Палач, именуемый ядом, работает безупречно, без виселицы, без топоров, без гильотины, палач этот обходится без отделения солдат, без пороха и патронов, палачу этому нужен всего-навсего один преданный друг, который плеснет несколько капель в бокал, запечет их в хлеб, впрыснет в яблоко, и палач, именуемый ядом, довершит свое тайное дело, не возбуждая в обществе излишних толков, не вызывая манифестаций, уличных шествий, скандалов, яд действует скромно, без хвастовства, яд не оставляет следов, он приходит тихо и чинно, как канун престольного праздника, обнимет тебя нежными объятиями и уведет в мир иной.
Ко всему прочему церковь возвела бы архипастыря в святые, нарекла бы великомучеником, до последней капли крови оставшимся верным делу церкви, и никто бы никогда так и не узнал его истинных мыслей.
И потому-то его преосвященство эти думы просто-напросто спустил в черные трубы, в небытие, в клоаку.
IV
Дилетант Зилбиксис ходил на ипподром, хотя и не играл в тотализатор, просто разглядывал лошадей в бинокль. В семикратном увеличении он находил воплощение своих давнишних желаний.
В молодости его, непоседу, искателя приключений, занесло в сказочную страну Америку. Не сказать, чтобы Зилбиксис там преуспел. Пытался выбиться в люди и как художник, и как ваятель, и как музыкант, и как писатель одним словом, перебрал все жанры, но повсюду терпел фиаско, так и не сумев превозмочь лавров дилетанта.
И тогда Зилбиксис занялся фотографией, используя в этом деле свои знания по части композиции, выбора полутонов, построения кадра, психологического подхода и прочее, но в пору большого кризиса в конце прошлого века ему опять не повезло — разорился.
Вернувшись в начале нового века в Латвию, он открыл в Риге фотоателье и попутно с фотографией стал активно упражняться во всех отраслях искусства в качестве признанного дилетанта.
Раньше времени поседев от выпавших на его долю невзгод, он тем не менее во всей свежести сохранил телесные и духовные силы. К, тому же он вернулся на родину не с пустыми руками, а с чемоданами, битком набитыми всякими курьезами.
Так, например, там были пожелтевшие, типографским способом отпечатанные листы созданного им в Нью-Йорке музыкального опуса № 38, потом еще каталог выставки картин, и Зилбиксис уверял, что такая выставка его произведений