На страницах «Трудолюбивой пчелы» Сумароков свел свои счеты с графом Сиверсом.
Сиверс начал управление русским театром с того, что запретил театральным копиистам носить шпагу. Опытный администратор, он знал, что начинать нужно с малозначительных по виду, но преследующих дальние цели реформ. А такою целью, которую он хотел уничтожить, был подчиненный ему директор.
Сумароков оскорбился. Шпаги своим копиистам повесил он, чтобы отличить их, переписчиков произведений высокого искусства, от канцелярских служителей, принимавших подношения крупой и льняным маслом. А Сиверс в приказе назвал копиистов «подьячими нижайшей степени». Сумароков поскакал к Шувалову.
Негодующий голос его слышался в карете, он продолжал говорить вслух, идя по залам дворца, и Шувалову достался лишь конец взволнованного монолога:
— …Озлобленный мною род подьяческий, которым вся Россия озлоблена, изверг на меня самого безграмотного подьячего и самого скаредного крючкотворца. Претворился скаред сей в клопа, вполз на Геликон, свернулся под одежды Мельпомены и грызет ее прекрасное тело…
— О ком это вы, Александр Петрович? — спросил Шувалов, смекнув, что эта затейливая характеристика относится к Сиверсу. — Да сядьте вы, успокойтесь!
— О клопе, а если угодно — о блохе, различие небольшое, ибо укусы их равно гадки, — отвечал Сумароков. — Эта блоха держится только в тех местах, где Ингрия с Финляндией граничит, проще сказать — в Петербурге. И сыны любезного моего отечества должны освободить российский Парнас от кровопускателей. На что нам чухонские блохи? У нас и своих довольно.
— Знаю, знаю, — сказал Шувалов, — да извольте доложить, что вам от этой блохи приключилось?
Сумароков рассказал о шпагах театральных копиистов, снова обрушился на Сиверса и подключил к разговору новую тему:
— И разве один Сиверс меня мучит? Здесь, в ваших покоях, граф Чернышов назвал меня вором, и я должен был стерпеть, чему причиной дворец и ваши комнаты. Я слишком помню дело Волынского, чтобы найти силы сдержаться и не оскорбить ее величество.
— Позвольте, почему же вором? — изумился Шувалов. — Разве что литературным… Он имел в виду, что вы подражаете Расину и у него стихи свои заимствуете?
— О Расине, помнится, Иван Иванович, мы уже говорили. Что я брал у него — не скрываю, но так между всеми писателями водится. А граф Чернышов, не зная порядка, кричит: «Вор!» Я не граф, однако дворянин, я не камергер, однако офицер и служу без порока. Он больше меня чином и быструю поступь по службе имеет, но я от него терпеть не намерен. Я не спал целую ночь и плакал, как ребенок, не зная, что предпринять.
— Право, Александр Петрович, — примирительно сказал Шувалов, — вы напрасно волнуетесь. Граф Чернышов пошутил и вашей чести дворянской не затронул.
— А писательскую честь поносить можно? — вскричал Сумароков. — Перед графом, сановником, подьячим писатель бессилен, и я столько лет напрасно трудился?! Что только видели Афины и видит Париж за века своего существования, то ныне Россия вдруг одним старанием моим увидела. Я преодолел трудности, препятствия — и вот возник у нас театр Мельпомены. А сочинения мои? Лейпциг и Париж! — воззвал он, вскинув правую руку над головою. — Вы тому свидетели, сколько перевод одной трагедии «Синав и Трувор» чести мне сделал. Лейпцигское ученое собрание удостоило меня избрать своим членом, Париж прославил мое имя в журнале. А я и дале еще драматическими моими сочинениями хотел вознестися…
Сумароков вздохнул и встал, откланиваясь.
— Под гофмаршалом я даже ради десяти тысячей жалованья быть не хочу. Ежели ж я никуда не гожусь, то прошу исходатайствовать мне отпуск на несколько времени из государства искать хлеба. И я его сыщу.
Шувалов обещал подумать…
А Сумароков рассуждение о клопах, грызущих тело Мельпомены, напечатал в «Трудолюбивой пчеле».
5
Думал вельможа долго — больше года. Сумароков продолжал управлять театром, воевал против Сиверса и просил об отставке. Шувалов в ответ сочувственно улыбался и говорил, что хлопочет, да не может получить высочайшей апробации. Поди проверь, может, и совсем не докладывал императрице…
Тем временем Сумароков совсем испортил отношения с Ломоносовым. Он высмеял его поэму «Петр Великий», издевался над «Письмом о пользе стекла», обращенным к Шувалову, и сочинил пародии на ломоносовские оды. Ломоносов, как профессор и цензор, запретил печатать эти «вздорные оды» в академической типографии. Возмущенный Сумароков попробовал спорить — и проиграл, оды в свет не вышли. Тогда он поместил в петербургском журнале «Праздное время, в пользу употребленное» басню «Осел во Львовой коже» — про урода
Из сама подла рода,Которого пахать произвела природа.
Сумароков знал, что поступает неблагородно, попрекая Ломоносова его крестьянской кровью, — ведь он сам называл земледелие «почтенным упражнением», — но ничего с собой поделать не мог: ревность к успехам соперника застилала ему глаза.
Ломоносов не остался в долгу и сочинил притчу «Свинья во Львовой коже». К этой Свинье обращался настоящий Лев и с упреком замечал:
Была б ты не свинья,Так знала бы, кто я,И знала б, обо мне какой свет носит слух.
Поэты давно перестали встречаться, молва разносила острые фразы, оброненные ими, взаимное недовольство возрастало и громыхнуло вдруг, как петарда.
Случилось это на второй день нового 1761 года во дворце у Шувалова. Поздравить Ивана Ивановича собрались десятки людей — придворные кавалеры, генералы, сенаторы, академические профессора. Был здесь и Ломоносов.
Сумароков с утра готовился к спектаклю — опять пришлось искать музыкантов, вызывать караул, покупать воск для свечей — и опоздал к началу приема. Когда он вошел в залу, гости стояли и сидели кружками, взглядами следя за Шуваловым, переходившим от одной группы к другой.
— Поздравляю с Новым годом, ваше превосходительство, — сказал Сумароков, близоруко осматриваясь. — Желаю отлично хорошего состояния духа и успехов во всех начинаниях ваших, украшающих Россию наукой и просвещением.
— Спасибо, Александр Петрович, поздравляю и вас, — жеманно сказал Шувалов. — Вам прошу спокойных дней и полезных трудов для российской словесности.
— О спокойствии помышлять нельзя, — тотчас возразил Сумароков, — покуда театр наш в презрении находится, а отчего он так живет, я вам докладывал не единожды.
— Знаю, знаю! — отмахнулся Шувалов. — Поговорим лучше о чем-либо другом. Михайло Васильевич! — воззвал он, повысив голос.
Ломоносов подошел.
— Михайло Васильевич, — повторил Шувалов, — помнится, выражали вы мне свое недовольство рассуждениями Александра Петровича в «Трудолюбивой пчеле» о мозаичном художестве? Чтобы в новый-то год старых обид с собой не брать, не угодно ли вам с Александром Петровичем объясниться, а мы рассудим, кто прав, кто виноват. Не так ли, господа?
Гости кружком обступили Шувалова. Чтобы развеселить публику и позабавиться самому, он постарался зажечь огонек спора между поэтами.
— Что ж, Михайло Васильевич, неужто вы забыли нападки господина Сумарокова?!
— Спорить с Александром Петровичем почитаю излишним, — медленно сказал Ломоносов. — Да и вина его тут не первостатейная. Он лишь напечатал то, что сочинил человек, соединивший свое грубое незнание предмета с подлою злостью.
— Это вы о господине Тредиаковском? — спросил Шувалов, незаметно для Ломоносова подмигивая гостям.
— Вам все ведомо, ваше превосходительство, — ответил Ломоносов, — а я и в самом деле забыл эти поклепы, ибо трудам и старанию моему вреда им принести не удалось.
Сумароков выступил из толпы. Краска сбежала со щек, пальцы его дрожали.
— Напрасно Михайло Васильевич хочет видеть подлую злость там, где разговор шел об искусстве. Живопись малеванием превосходнее картин, из разноцветных стекол составленных. Так многие славные авторы полагают, и я им не противоречу. А тот, кто это понимает, но по хитрости и пронырству за счет короны строит стеклянные заводы и становится владельцем двухсот душ крестьян, тот есть человек презрительный.
Ломоносов иронически пожал плечами.
— Высочайшую милость дурно толковать изволите, ваше благородие, — ответил он. — Я к пользе и славе российской завел фабрику изобретенных мной разноцветных стекол, за мной Опольская мыза и крестьяне укреплены по указу. На фабрике же делаю бисер, понизки, стеклярус, чего еще в России не бывало, а привозят из-за моря великое количество на многие тысячи. И я государственной экономии способствую.
— Никому ваши фабрики и заводы не надобны! — запальчиво сказал Сумароков. — Заводы полезны там, где мало земли и много крестьян. Лионские шелковые ткани Франции приносят не меньше богатств, чем земледелие. Россия же на него должна рассчитывать, имея пространные поля и много крестьян. Что же у нас творится, Иван Иванович! — отнесся он к Шувалову. — Даже начальник мой гофмаршал Сиверс заделался фабрикантом. В Красном селе варит бумагу и добивается, чтобы Сенат закрыл фабрики купца Ольхина, которые подрыв его ремеслу и торговле творят. Это придворный человек! А простому дворянину пришло садиться в торговые ряды либо выходить с ножом на большую дорогу.