взрослом обществе, стало возможно на время вследствие дружелюбного отношения к нему университетских властей. Разумею не только попечителя, но и инспектора С. В. Доброва. Он был своеобразной фигурой университета и просто Москвы. Можно удивляться непоследовательности нашего начальства, которое заменило Брызгалова Добровым. Я Брызгалова лично не знал. Встречал его только на улице и узнавал по форме, которую он носил, чтобы студенты не забывали отдавать ему честь. Брызгалов был худощавый человек, с черной бородой, деревянным лицом и мертвыми глазами. Он проникся сознанием долга «переделать» студенчество в духе Устава 1884 года, придирчиво следил не только за ношением формы, посещением лекций, но и за «направлением»; не брезгал доносами и «наблюдением» не только за студентами, но и за профессорами. В университете все его
не любили. После скандала 1887 года решено было перетянутые вожжи ослабить, тем более что настроение студентов надобности в свирепости не показывало. Но, если не упразднять инспекции вовсе, никто менее С. В. Доброва не был предназначен для
инспекторской роли. Врач по образованию, добрый, толстый, страдающий одышкой, ленивый и тяжелый на подъем, он был типом старого студента с его традициями. Он понимал свою роль как защитника студентов от грозивших им со всех сторон неприятностей; если он не лез за студентов в огонь, то только потому, что для этого вообще был по натуре слишком пассивен. Такое отношение к своей должности не было с его стороны обманом доверия: он не мог вбить себе в голову, чтобы от него ждали
другого. Он воспитывался на старых традициях, на легендарном инспекторе Николаевской эпохи Нахимове и не боялся студенческих вольностей. Он не считал их опасными ни для университета, ни для государства, а стремление Устава 1884 года молодежь «переделать» осуждал всем своим старческим опытом. Молодежь, думал он, всегда одинакова, и бояться ее нечего. В нем была другая черта. Снисходительное отношение Доброва к нарушителям университетских порядков нельзя объяснить только его добродушием. Я не раз удивлялся, как мало значения он придает студенческим выходкам. Серьезными он их не считал. Студенты совсем не так страшны, как кажутся, говаривал он; кончат университет, посмотрите,
что из них выйдет. В таком отношении к ним была нотка пренебрежения. Потом я это понял. С. В. Добров лучше нас знал оборотную сторону студенчества. Знал, чего мы не видели, чему бы и не поверили. Как Революция открыла агентов
охранки там, где их не подозревали[253], так должность инспектора показывала ему студенческих героев с не известной ни для кого их изнанки. Сколько «непримиримых борцов», когда они попадали в беду, ходили к инспектору просить заступничества. Как-то я узнал об аресте Н. П. А.[254], видного студенческого деятеля, ставшего позднее радикальным журналистом, а к концу жизни работавшего с большевиками. Не сомневаясь, что это должен был быть арест политический, я пошел к Доброву «хлопотать». Добров спокойно ответил, что все обошлось, что женщина, в которую Н. П. стрелял, его уже простила и дело замято. Я не понимал: при чем могла быть тут женщина? С. Добров невозмутимо мне объяснил, что А. жил на содержании женщины, с которой не поладил, и у них произошла «неприятность». Он говорил это равнодушным тоном, как всегда, пыхтя и отдуваясь. Заметив впечатление, которое на меня его рассказ произвел, он начал смеяться, трясясь всем животом: «Эх вы, дите». С. Добров видел столько оборотных сторон и столько метаморфоз, что мог быть не очень чувствителен к студенческим подвигам и громким словам. С С. В. Добровым мне пришлось много совместно работать. Он сам подходил к идеологии «легализаторов». Студенческое желание делать совместно полезное дело опасным ему не казалось. Правда, это запрещали формальные препятствия, но их можно всегда обойти. «Делайте это „совокупно“, но не „коллективно“, — объяснял он нам без всякой иронии. — Коллективные действия ведь не дозволяются». Этот инспектор, как и попечитель, были администраторами старой Москвы, для которых петербургские законы не были писаны. Без такого отношения «легализаторство» совсем не имело бы почвы.
И Добров, и граф Капнист собирались мешать нам тем менее, что поначалу «легализаторство» не было какою-либо «системою действий». Это движение рождали отдельные поводы. Мы только старались использовать возможности, которые нам открывались, не думая о том, что потом из этого выйдет.
Знаменательно, что это новое течение в студенческой жизни началось с такого безобидного факта, как реформа оркестра и хора. Оркестр и хор со времен Брызгалова были единственными легальными студенческими учреждениями. Репутация у них была очень плохая. Созданные инициативой Брызгалова, они превратились в привилегированную группу студентов. Они устроили тот концерт, который был поводом к посещению государя. После этого им все стало дозволено. Говорили, будто профессора должны были относиться к ним снисходительно на экзаменах, потому что Брызгалов являлся за них ходатаем и инсинуировал, что профессора к ним придираются из «либерализма». Говорили, что вырученные из концерта деньги они делят между собой или оставляют в распоряжение того же Брызгалова для его протеже. Многое из того, что говорилось, могло быть злостною сплетней. Но постановка дела в оркестре и хоре, их интимная близость к Брызгалову эти слухи плодила. При Доброве положение переменилось. С. Добров разделял общее против них предубеждение, но он ничего не менял, и формально дело шло как и прежде. Но группе студентов, не имевших никакого отношения к оркестру и хору, пришла мысль: создать из оркестра и хора тип не только легальной, но [и] свободной, самоуправляющейся студенческой организации и примирить с ней студентов.
Мы не ломали голову, как это сделать. Бесцеремонности у нас было больше, чем уважения к чужим правам. Несколько товарищей, всех имен я не помню, решили этим делом заняться. Мы сочинили новый устав для оркестра и хора. Устав ставил во главе дела, как исполнительный орган, выбранную оркестром и хором комиссию, состоящую из членов оркестра и хора и наполовину из студентов, к ним не принадлежащих. Распоряжалось всем общее собрание оркестра и хора. Ни инспектор, ни попечитель никакого отношения к нашему самоуправлению иметь не должны были. Была полная автономия. Присутствие в исполнительном органе половины не членов оркестра и хора было символом, что оркестр и хор стали рассматриваться как орган всего студенчества. Поэтому собрания их были публичны. Все это мы сами придумали. Оркестр и хор на эту работу нас не уполномочивал и о ней даже не знал. Это нас не смущало. После осеннего концерта должно было быть по обычаю собрание членов оркестра и хора для утверждения отчета, распределения денег и других текущих дел. Это все обыкновенно происходило домашним образом в инспекторской канцелярии по инициативе дирижеров, как главных руководителей дела.