и «освободительного движения», а потом революции. Тогда общественные силы не ворвались бы на сцену бурно, как непримиримые враги самодержавия, а стали бы выступать постепенно, сначала как простые сотрудники власти, а потом как ее заместители. Поскольку сама власть не хотела
такого исхода и продолжала бороться с зародышами самоуправления в обществе, она не могла позволить, чтобы студенчество получило права, в которых власть отказывала взрослому обществу. Нельзя было серьезно мечтать, чтобы правительство покровительствовало студенческому самоуправлению и у нас появилась бы «Парижская ассоциация». Легализаторское движение имело временный успех потому, что его опасности не заметили сразу; потому, что у нас были еще патриархально-благодушные администраторы Добров, Капнист, кн[язь] В. А. Долгоруков, которые не были типичны для занимаемых должностей и один за другим скоро ушли. Капнист, над которым так смеялись студенты, был всегда их ярым защитником. Позднее из напечатанных воспоминаний Н. П. Боголепова я увидел, как злобно он относился к Капнисту[265]. Н. П. Боголепов на все смотрел совершенно иначе. Я мог это испытать на себе. Капнист взял меня на поруки; а когда в Москве открылась Глазная клиника и было торжественное ее освящение, на котором присутствовал Боголепов, как ректор, мой отец, как директор клиники, меня представил ему. Боголепов холодно и внимательно меня осмотрел и только сказал: «А, это тот самый, подвергавшийся». Скоро он сменил Капниста на посту попечителя, и когда П. Г. Виноградов меня представил к «оставлению при университете», он отвечал: «Пока я попечителем, Маклакову кафедры не видать»[266]. Кн[язь] В. А. Долгоруков на посту генерал-губернатора был заменен великим князем Сергеем Александровичем. Старая Москва уходила. На ее место приходили люди без благодушия и добродушия. Они поняли то, чего не понимали старые администраторы: что наше течение могло стать политически опасным, если бы дать ему развиваться
свободно. Более проницательные догадались, что можно в полицейских целях использовать склонность к легальным общественным организациям. Из этой догадки выросло то своеобразное русское явление, которое стало называться зубатовщиной[267].
Интересно и поучительно то, что недоброжелательству властей помогли и новые студенческие настроения. Конечно, они были и раньше, но в известное время они начали овладевать студенческой массой, которая стала поддерживать их, как раньше она поддерживала «легализаторство». Всякое явление трудно заметить вначале. А для меня это было тем труднее, что в это приблизительно время я сам отошел от студенческой общественной деятельности и переживал полосу другого увлечения, которое пришло неожиданно, как почти всё в моей жизни. Я позволю себе на нем остановиться.
В том же 1891 году, как и голод, в Британском музее был открыта рукопись Аристотеля, «Ἀθηναίων πολιτεία»[268], из которой до тех пор был известен только отрывок из пяти строк. Об этой рукописи тогда появилось много специальных работ, и не было специалиста по греческой истории, который бы по ней не проверял своих старых воззрений. П. Г. Виноградов на своем семинарии задал студентам работу «Об избрании жребием в Афинском государстве» на основании сочинения Fustel de Coulanges’a и Headlam’a. Оба сочинения стояли на разных позициях; оба были написаны до открытия рукописи Аристотеля. И, однако, после открытия ее оба нашли, что Аристотель их воззрения подтвердил. Fustel de Coulanges’a в живых уже не было, и это сделал за него издатель его сочинений, профессор Jullian[269], который недавно умер в Париже. А Headlam сделал это сам, издав к своей книге Appendix[270], в котором отмечал, насколько Аристотель его в его взглядах подтверждает[271]. Отчасти по этой причине, а отчасти по другим, о которых не стоит рассказывать, я вышел за пределы поставленной Виноградовым задачи и попытался дать объяснение жребию исключительно на основании непредвзятого отношения к Аристотелю[272]. Моя работа так понравилась Виноградову, что он напечатал ее в «Ученых записках Московского университета»[273]. Я получил сотню авторских оттисков, которые по его указанию рассылал русским ученым — классикам и историкам[274]. Они вызвали несколько рецензий и с похвалою, и с критикой, на которые я опять отвечал в специальных журналах[275]. Эта работа, а главное, этот успех меня захватил. Я стал много работать у Виноградова, стал кандидатом в ученые и на студенческую общественную деятельность у меня не хватало ни времени, ни внимания. Я не сделал ученой карьеры; как я говорил, Н. П. Боголепов отказался меня при университете оставить. П. Виноградов уговаривал меня не смущаться и готовиться к магистерскому экзамену дома. «Такой дурак, как Боголепов, — утешал он меня, — долго попечителем не пробудет». В этом он не ошибся, но только Боголепов из попечителей попал в министры народного просвещения[276]. Но совету Виноградова я не последовал. Я был прав. Закулисная сторона моей ученой работы мне показала, что у меня не было настоящей жилки ученого. Барьеров, которые мне ставил отказ Боголепова и которые перепрыгнуть было нетрудно, я брать не хотел. Я подал прошение о дозволении держать мне государственный экзамен на юридическом факультете экстерном, не слушая курсов, выдержал его и стал адвокатом.
Вспоминаю курьезы в связи с этим эпизодом. Я был членом Государственной думы, когда моя сестра[277] встретила у депутата М. Я. Капустина казанского профессора-филолога Мищенко. В свое время Мищенко о моей статье напечатал рецензию[278]. Он поинтересовался узнать, не знает ли моя сестра судьбы молодого ученого, носившего ту же фамилию, напечатавшего когда-то интересную работу по истории Греции и потом с научного горизонта исчезнувшего. Узнавши, что это я, он долго не верил, а потом со вздохом сказал: «А мы от него так много ждали». Еще забавнее, что здесь, в Париже, М. И. Ростовцев случайно узнал от меня, что я был автором этой статьи. Он рассказал, что ее сам не читал, но, по выдержкам из нее в книге профессора Бузескула[279], ею был заинтересован и запрашивал Бузескула, где была помещена эта статья. Тот ответил, что не имеет понятия; что когда-то он получил авторский оттиск и больше об авторе ничего не слыхал. Насколько помнил, я изложил М. И. Ростовцеву свои тогдашние выводы, и он мне говорил, что эта работа и теперь не потеряла бы своего интереса. Я сделал попытку достать «Ученые записки» этого года. Профессор Курчинский в Дерпте пересмотрел их за 1894 год, но моей статьи не обнаружил. Правда, самые «Ученые записки» в Москве не просматривал и имел в руках только оттиски — но они были не миф, и я недоумеваю, как объяснить это исчезновение[280].
Вот эта неудавшаяся попытка войти в цех ученых помешала мне заметить первые сдвиги налево в студенческих настроениях. Как всегда, они