предварили аналогичные сдвиги среди взрослого общества. Историк говорит, будто общественное оживление можно приурочить к 1891 году, к тогдашнему голоду и неуменью правительства собственными силами справиться с ним[281]. Через немного лет после этого на общественной сцене заняло прочное место новое явление «марксизм» и его схватки со старым «народничеством». Так кончился период апатии и уныния. Марксизм, не говоря о внутренней его ценности, принес с собой то, что толпе всегда импонировало, — самонадеянность, нетерпимость и агрессивное отношение к старым авторитетам. Тогда началась переоценка ценностей, пересмотр прежней тактики, появились, наконец, «властители дум». Помню эти разорвавшиеся бомбы — книги Плеханова, Струве[282] и др., диспуты о низких ценах, марксистские журналы[283], осмеяние старых интеллигентских рецептов и «курс» на фабричных рабочих. Все это было позднее; и прежде всего это отразилось, как в выпуклом зеркале, на студенческой жизни. Но в
мое время
этого еще не было. Самое слово «марксизм» тогда еще не имело права «гражданства». Появились поклонники только «экономического материализма», противники «индивидуальных» политических действий, проповедники то «научных», то «диалектических» методов в общественном деле. Это не было новым поколением; они были моложе нас всего на несколько курсов. Но настроение их уже было иное.
Чтобы задним числом оценить это переломное время, мне было интересно и очень полезно прочесть его описание в тех мемуарах Чернова, которые я уже цитировал выше. Я не помню, встречался ли я с ним в университете; он был моложе меня и стал играть роль в студенческой жизни, когда я от нее отошел. Но если даже личных столкновений с ним у меня не было, то его воспоминания многое мне открывают.
Вместе с явившейся тогда «сменой» в студенчестве вновь воскресло «подполье» как классический, традиционный тип русской организации. Наше прежнее стремление к открытой организации, для чего мы были готовы делать большие уступки, заменилось с руководством из тайного центра. В этом подполье выделялись новые, свои вожаки, с особыми свойствами и талантами; многие из них свое влияние потеряли, когда позднее им пришлось действовать уже открыто. Руководящий центр, естественно, подпал под влияние крайних политических партий; это — Немезида режимов, которые загоняют в подполье. Таким новым центром в студенчестве явился Союзный совет, сменивший прежнюю скромную и не претенциозную Центральную кассу. Союзный совет смотрел на себя как на руководителя всей студенческой жизнью, и тенденция «легализаторства» являлась для него конкурентом; Союзный совет решил ее задушить, чтобы не дать студенчеству соблазниться преимуществами «легального существования».
Вопреки тому, что пишет Чернов, «легализаторство» не было сколько-нибудь организованным, тем более кем-то управляемым течением. Лучшее доказательство этого, что главой его Чернов называет меня. «Легализаторство» было всего больше общим обывательским настроением, которое неизменно поддерживало случайных инициаторов. Оттого борьба с ним получила невольно не лишенный комизма характер.
Так, из книги Чернова я впервые узнал, что «Союзный совет назначил большое собрание, по несколько представителей от каждой студенческой организации, для обсуждения вопроса о легализаторстве. Приглашен был высказаться и сам Маклаков»[284].
Все это правда, и я это собрание помню, хотя тогда не знал, из кого оно состояло и для чего оно собиралось. Тут уже вступали в силу новые приемы подполья. Они бы были смешны, если бы в них не было чего-то недостойного нормальной, здоровой общественности. Еще до собрания, о котором пишет Чернов, я как-то узнал от товарищей, что Союзный совет интересуется деятельностью оркестра и хора и обсуждает вопрос о своем отношении к ним. Это учреждение я считал своим детищем и попенял, что меня не спросили. «Да, ваше показание там было прочитано», — ответили мне; и мне рассказывали, что «снятие допроса» с меня было поручено трем студентам, в том числе моему приятелю А. Е. Лосицкому, позднее известному статистику. Я действительно раз зашел к нему по его приглашению, и мы разговаривали с ним об оркестре и хоре, но он ни слова мне не сказал, зачем и по чьему поручению он со мной говорил. Я тогда с досадой пенял Лосицкому, что он разыграл со мной комедию. Оказалось, что двое других членов комиссии даже не были в комнате, а слушали разговор из-за двери. Лосицкий был сконфужен и извинялся. Вот когда уже начинались приемы охранки, которые расцвели при большевиках. Но и собрание, о котором пишет Чернов, поступило не лучше. Мне и на нем никто не сказал, что это собрание есть суд над целым «движением». Меня не предупредили, в чем и меня, и других обвиняют. Мой однокурсник по филологическому факультету, с которым мы очень дружили, Рейнгольд просил меня прийти на вечеринку, где несколько человек хотело со мной поговорить об оркестре и хоре, о землячествах, о Парижской ассоциации, Монпелье и т. д. Такие расспросы очень часто происходили и раньше. Помню, как я был удивлен, застав там целое общество, которое, как мне объяснили, пришло меня слушать. Мне было досадно, что я не приготовил доклада, думая, что будет простой разговор за чайным столом; ни один человек, даже из близких людей, не счел мне нужным сообщить, какая была затаенная цель у собрания.
Я, как правильно вспоминает Чернов, на этом собрании ни на кого не нападал и ничего не пропагандировал[285]. Для этого не было повода. Я только объяснял нашу идею; я указывал, что для одних функций удобны открытые, а для других подпольные организации, что соединение всех функций вместе вредно и для тех, и для других. Так как в землячествах есть стороны, в которых можно работать открыто, то нерасчетливо держать людей в подполье ради того, чтобы исполнять там, кроме того, и подпольные функции. Я помню еще, чего, кажется, не помнит Чернов, что в этом со мной согласился сибирский студент-медик С. И. Мицкевич, очень лево настроенный и вскоре сосланный[286]. На этом собрании никто мне не возражал и мотивы, которые сейчас против нас приводит Чернов, никем изложены не были[287]. Так нас осудили, не предъявив обвинения. И мотивов приговора я тоже не знаю. Но зато я видел, как приговор был приведен в исполнение над оркестром и хором. Я узнал, что в хор стали массой записываться, чтобы эти учреждения взрывать изнутри. Соответственно такой цели был выбран и состав новой комиссии. По просьбе старых товарищей по оркестру и хору я пошел на очередное собрание. Я увидал на нем незнакомую прежде картину. Зал был переполнен, но многие сидели с книжками или лекциями, не слушая, но аплодируя и голосуя как по указке. На собрании было «сплоченное большинство», которое умышленно дело