всяких поправок. Вот какого ума человек!
Егорыч украдкой поправляет усы. Сергей торопится высказаться:
— А наш прораб, когда прошлым летом домики строили на птичной, — не домики, а хибарки, вроде, как для голубей, — столько бумаги попортил, чертежей там разных, что печку истопить можно, ситник испечь. Ну ладно, шут с ним! Как там наши построечки стоят, а? Телятник, телятник-то? С тобой, дядя Прон, вместе рубили, вспомни. Хорош, мать честная, получится, хорош... Оно вроде и тут получается ничего, но все так выходит: построишь — и до свиданья, на другое место. Была твоя работа — и нет ее, и тебя никто не вспомнит, и ты никого. Отработаешь и снова голову ломаешь: куда пойти дальше, дадут ли где больше? А люди-то видят, судят. Прозвища даже зазорные дали: «калымщик», «шабашник»...
Сергей говорит, Егорыч слушает. Глядя на них, кажется, что Сергей задает старику трудные загадки, а Егорыч тихонько, медленно, как бы нехотя, отгадывает их.
— Ага! С колхозной-то жизнью, видать, никакого сравнения не получается? — сдвинув брови, спрашивает Егорыч.
— Не получается, — качает головой парень. — Правда, на ум мне это недавно пришло... Вчера в газете про строительство в колхозах здорово было написано, не читали?
Егорыч молчит.
— И такое там сказано — душа заныла. Вроде бы детсады, ясли, избы для колхозников, пекарни, столовые, бани даже строить будут, это — кроме хозяйственных построек. И еще — откуда материал брать, инструменты и все такое. Да бригады чтобы квалифицированные были.
— И о бригадах написано? Самостоятельно, дюже самостоятельно... — Егорыч потирает руки.
— Чепуха! — вдруг выпалил Симов, окончательно захмелевший от второго стакана, того, что предлагал Егорычу. — Мало ли что пишут... Ты, Серега, насчет колхоза брось мозги закручивать. Летом мы, брат, в город махнем. В большой город завербуемся...
— Козленок ты ошалелый, вот ты кто, а не работник, вытяни тебя в нитку, — ругается Егорыч. — Что ты прыгаешь? Иль в городе своего люду мало? Посмотри, из города к нам теперь идут... Да ну тебя! — Егорыч досадливо махнул рукой, отвернулся. — Нет на таких надежи ни в деревне, ни в городе. — Потом обратился к Сергею: — Ей-богу, я правду говорю: ежели человек колхозного складу, то деревни ни в жисть не бросит. Городские — и те понимают, на подмогу идут к нам. А как же, вот наш Михаил Палыч, новый председатель-то, он ведь, почитай, из самой Москвы, с завода к нам приехал.
— Ну и каков? — Сергей крутнул растопыренными пальцами у виска.
— Самостоятельный, прямо скажу, человек. Трудовой орден имеет. Летось приехал к нам со всей семьей сразу и с пианиной. Дали ему избу, помнишь, Семена покойного. Она вроде по нас и подходящая, а вот пианинка-то не влезла. В школе поставили. Жена его, обходительная такая бабенка, сказывают, к музыкам разным ребят приучает теперь.
Егорыч на редкость разговорился.
— И вот, Сережа, меня такая мысль сверлит: непригодными наши хаты становятся для новой жизни-то. Ни музыки в них не поставить, ни другую какую самостоятельную вещь определить. Ежели строить, то избы большие надо, по теперешней жизни.
Оба задумались, помолчали.
— У меня такое понимание, что в газете партия не зря написала о строительстве. Всегда она в мою точку попадает... Дома, бани, пекарни — вот до каких тонкостей дошли! Отродясь того не было в деревне... Ты что молчишь-то? — спрашивает Егорыч.
— В бригаду бы к вам опять, руки по настоящей работе истомились, вот что..
— Ба-а, засиделся я‚— спохватился Егорыч и, не ответив на слова Сергея, стал собираться.
Волчок, дремавший под столом, тоже встал, потянулся и тявкнул от удовольствия или спросонья.
— Ух, располосуй тебя вдоль и поперек, — досадует старик на собаку.
Официантки ругаются и веником выгоняют пса. Егорыч хмурится, ищет, что сказать на это пообиднее:
— Вот ваше «категорическое», — нашелся он, показывая на Ивана Симова, который уже спит, положив голову на стол. Шапка съехала набок, чуб топорщится. — А собаку бить грех, она — тварь бессловесная.
Егорыч запахнулся в шубу, надел шапку, рукавицы, собрался уходить.
— Дядя Прон! — Сергей теребит старика за рукав. — Прон Егорыч, в бригаду бы, говорю, к вам снова, а? Я приду, ладно? Черт с ними, пусть смеются, что в калымщиках ходил, зато потом легче будет.
— Легче, говоришь? — старик стоит и долго думает. — А верно, пожалуй, легче. Сказано самостоятельно. — Егорыч переминается с ноги на ногу. — Ты только сперва к самому Михаилу Палычу зайди, не таись: так, мол, и так, товарищ председатель, запинка в жизни вышла... Да вот что еще: коль возвертаться к нам надумал, то эту дурочку бросай загодя, зря свожжался с ней. — Он показывает на бутылку. — Иначе топора в руках не держать тебе, попомни мое слово...
— А вы, Прон Егорыл, все такой же.
— Такой. Какой же еще я? Ну, прощай! — Егорыч ушел.
...Как ни торопился он, в деревню вошел, когда лучи холодного заката, обласкав снежное облачко над избами, уже скользнули в сугробы на горизонте. Откуда-то с гумен хлынули сумерки.
Войдя в избу, Егорыч кликнул жену. Матрена часто болела и выглядела старше мужа. На работу выходила редко, жаловалась на поясницу.
— Чего тебе? — нехотя откликнулась она, слезая с печи.
— Достань полушубок и валенки, — просит старик (в старых он ходит только на базар), — да поскореича!
— Осподи! Куда они тебе на ночь глядя?
— Если говорю, стал быть, надо. На вот деньги-то.
— И охота ж тебе за эти несчастные гроши мерзнуть целыми днями!.. Базар-то небось никудышный? — сосчитав деньги, вздыхает жена.
— Никудышный... Кому жалиться-то? — ворчит старик, переодеваясь.
— Далече собрался?
— В правление загляну на минутку. Ты тут самоварчик согрей, иззяб я, — бурчит с порога Егорыч.
На дворе тихо, бело, хрустко. Луна в морозном кругу, словно обледенела. Брех собачий на деревне слышен. Тополь у дома с заиндевевшей макушкой — ровесник Егорычу — сгорбился от давности, дремлет. Сойдя с крыльца, Егорыч останавливается у дерева, треплет рукавицей по стволу, говорит, будто с товарищем:
—