Несмотря на мое благородное поведение, дэв изо дня в день становился все задумчивей и необщительней, пока на одной из наших обычных деловых встреч не заметил:
«Не кажется ли тебе, товарищ, что еще справедливей было бы платить мне за выполняемую работу две трети, а не половину?»
«Чем же две трети справедливей, чем половина?» – изумился я неожиданно дерзким речам дэва.
«Скажи, товарищ, – произнес в ответ на мое непритворное изумление дэв, – можешь ли ты оборотиться в чистокровного арабского скакуна? Если не можешь, значит мое участие в экспроприации важней твоего, поэтому я и говорю, что мне было бы справедливым получать две трети всех добываемых денег, тогда как тебе – лишь одну оставшуюся треть».
На это я ответил:
«Дай мне на размышление одну ночь, о товарищ. Завтра утром, посоветовавшись с матерью, я приму решение».
И пошел я к своей матери, и рассказал ей, что дэв требует две трети от экспроприируемых денег, и моя мать долго плакала и кричала на меня, что я своим бескорыстием скоро совсем ее доконаю, что слугам нечем платить и что мне следовало бы подумать о жене и детях, которыми я, безусловно, скоро обзаведусь. Вдосталь на меня накричавшись, моя мать забылась крепким старушечьим сном, я же так и не смог решить, согласиться ли с гнусным предложением дэва или ни в коем случае не соглашаться.
Каково же было мое изумление, когда наутро дэв заявился в мое жилище как ни в чем ни бывало, говоря, что дико извиняется за вчерашние требования, что повел себя не по-товарищески из-за инфлюэнцы, которую нечаянно подцепил на базаре, и что готов, как прежде, обращаться в чистокровного арабского жеребца за половину экспроприируемой суммы. И я очень обрадовался, потому что не мог выносить ссор со своей матерью, и радостно пожал дэву руку, и мы пошли в заранее намеченную богатую лавку, из которой рассчитывали забрать немало ценных вещей. И когда я, следуя нашему обыкновенному плану, под истошные вопли торговцев выбежал из лавки с двумя связанными тюками товаров наперевес, и торопясь перекинул их через спину чистокровного арабского жеребца, в которого оборотился дэв, жеребец внезапно толкнул меня потным крупом в плечо, отчего я упал на землю.
«Прощай, товарищ! Нам не суждено боле увидеться», – заржало предательское животное, взмывая в воздух, чтобы навеки раствориться в его прозрачной голубизне.
Но перед тем, как навеки раствориться в прозрачной небесной голубизне, чистокровный арабский жеребец пнул меня копытом прямо в промежность, отчего я, о великий из могущественных и могущественнейший из прославленных, скривился от боли и потерял сознание. Подбежавшие ко мне стражники, сочтя мертвым мое изуродованное и неподвижное тело, оставили его в канаве, на растерзание воронам и уличным собакам, среди которых спустя несколько часов я и очнулся.
С неимоверным трудом я дополз до дома, но лекари оказались не в силах восстановить пошатнувшееся здоровье. Моя несчастная мать, надеявшаяся женить меня, чтобы понянчить внуков и правнуков, от горя и переживаний за случившееся вскорости ослабла, заболела и умерла. Похоронив мать, я устыдился своего прошлого недостойного поведения, уволил слуг и, полностью разуверившись в богатстве, продал нажитый бесчестным путем дом, после чего, по протекции вашего отца, о благороднейший из благородных, устроился в гарем евнухом. С тех пор предметом моих мыслей являются наложницы, о которых я по мере своих убывающих сил стараюсь заботиться и прихотям которых потакать.
Такова грустная история о том, как я потерял товарища и стал евнухом.
Калиф: Ты грабил меняльные конторы?
У него вследствие курения заметно улучшилось настроение.
Евнух: Можете отрубить мне голову, о кровожаднейший.
Он тоже повеселел.
Калиф: А что, и отрублю на здоровье, за мной не заржавеет!
Оба прыскают.
Но единственное, чего я не понимаю, так это, почему ты со своей матерью голодал?
Евнух: Мы редко кушали.
Калиф: Отчего же вы не кушали чаще?
Евнух: Нечего было.
Калиф: Странно. Как же вам нечего было кушать, когда городские базары, не говоря уже о бескрайних полях халифата, ломятся от снеди? Мне из дворцовых окон видно. Неужели вы ленились сходить на базар?
Евнух: У нас не было денег.
Калиф: Как же не было денег, если ты голодал, тем самым не тратил имеющиеся у тебя деньги? Уж не тратил ли ты их на какие-нибудь пустые развлечения?
Евнух: О нет, любопытнейший из рассудительных.
Калиф: В чем тогда дело, не понимаю.
Евнух (становясь на колени): О, величайший из великих, могущественнейший из могучих, знаменитейший из прославленных…
Калиф: Короче?
Евнух: По недостатку ума, я затрудняюсь объяснить калифу.
Калиф: По недостатку чьего ума, твоего или калифа?
Оба смеются.
Евнух: Беда в том, о остроумнейший, что калифы никогда ни в чем не нуждаются.
Калиф: Ну почему же не нуждаются? Что такое бюджетный дефицит, я прекрасно понимаю. Однако никогда не опускаю руки перед трудностями, а всегда поручаю министру финансов во всем разобраться и немедленно устранить причину.
Евнух: Это правильно, о упорнейший.
Задумываются и по очереди затягиваются.
Калиф: Твои слова, евнух, не лишены осмысленности и даже глубины: жизнь простого народа остается для меня тайной за семью печатями. А так иногда хочется оказаться в шкуре какого-нибудь простого визиря или хотя бы звездочета. О торговце или цирюльнике я и мечтать не смею. Еще лучше было бы стать бродячим дервишем, чтобы целыми сутками путешествовать по дорогам, беседуя с сирыми и убогими. Говорят, сам Гарун-аль-Рашид, дабы ознакомиться с народными страданиями, выходил из дворца, переодевшись бедным горожанином. Куда мне до этого прославленного своей справедливостью правителя: не с кем из простого народа даже словом перемолвиться!
Евнух: А вон за дверью стоит стражник, с ним и перемолвитесь.
Калиф: Со стражником?
Евнух: Вы же хотели пообщаться с простым народом, а стражник как раз оттуда, можно сказать, полномочный представитель простого трудового народа.
Калиф: А в самом деле… Эй, за дверью! Стражник, я к тебе обращаюсь.
Слышно, как за дверью кто-то бухается на колени.
Стражник: О, величайший из великих, знаменитейший из прославленных…
Калиф: Стражник, а стражник…
Стражник (из-за двери, тонким дрожащим голосом): Слушаю и повинуюсь, о непредсказуемый.
Калиф: Отворяй дверь и заползай сюда.
Стражник: Я не смею осквернять гарем своим присутствием.
Калиф: А я повелеваю.
Стражник: А я все равно не смею.
Калиф: Долго тебя еще уговаривать?
Дверь отворяется, и в гарем заползает стражник.
Стражник (чуть не плача): Велите отрубить мне голову, о справедливейший. Всякому, кто осквернит калифский гарем, следует отрубить голову.
Калиф и евнух переглядываются и хохочут.
Калиф: Ну, отрубить голову всегда успеется. Лучше ответь, стражник, как тебя зовут.
Стражник (запинаясь от страха): Меня зовут Муса.
Калиф: Значит, Муса… Как ты живешь, Муса?
Муса: А?
Калиф: Как тебе живется, Муса?
Муса: Мне живется хорошо.
Калиф (евнуху): Что я говорил? Видишь, ему живется хорошо.
(Стражнику). Муса, поднимайся с колен и садись-ка рядом с нами.
Муса: Я не смею.
Калиф: Прекрати ломаться и присаживайся рядом со своим калифом, то есть со мной. Возьми кальян и кури, ну же. Затягивайся хорошенько. Отлично… Послушай, Муса, я собираюсь потолковать с тобой о жизни простого народа. Скажи-ка мне, Муса, сколько у тебя жен?
Муса: Одна.
Калиф: Как, всего одна? А сколько детей?
Муса: Пятнадцать.
Калиф: Как, всего пятнадцать? Наверное, в твоем доме пусто, как в аравийской пустыне.
Муса: Что вы, о сострадательнейший, мы еле в него помещаемся.
Калиф: Куда еле помещаетесь?
Муса: В дом еле помещаемся, да и то только стоя. Поэтому мне со старшими детьми приходится спать во дворе.
Калиф: Я и не знал, что дети простого народа такие толстые. Евнух уверял меня, что простой народ голодает.
Муса: Что вы, о заботливейший, мы кушаем каждый Божий день.
Калиф (евнуху): Вот видишь.
Муса: Иногда и дважды на дню.
Калиф: А ты не врешь, Муса? Так, вижу, что не врешь. Быстренько поднимайся с колен и возьми с подноса изюминку. Еще я хотел пораспросить тебя, Муса, о твоей службе. Ты ей доволен?