По вызову приехали врачи «скорой помощи». Штоков же постоянно лечился в поликлинике облздрава, Жоглов знал его врача. Он тут же позвонил дежурному в поликлинику, попросил известить этого врача о случившемся и послать его сюда. Он сам не знал, зачем мог понадобиться этот врач. Но это было первое, что пришло ему на ум.
Почти два часа Алексей Иванович, а также Валеев и Зимин, и сосед Штокова по квартире, артист в пальто поверх майки, стояли на лестничной площадке, курили и почти не разговаривали. Лишь около шести утра Жоглов нашел в себе силы вновь пройти в квартиру. Жене Штокова, Софье, было плохо, у нее сидели соседки.
Валеев сел в машину и уехал, предложив предварительно развезти по домам всех, кто того пожелает. Но Зимин, а потом Жоглов отказались. Они вдвоем вышли на улицу и пошли по асфальту.
Желтые листья светились на мокрой мостовой, город в этот час был пустынным. Их шаги раздавались гулко. Шли молча. Алексей Иванович вспомнил про рукопись Штокова, которую он оставил у себя в столе, и сердце у него заболело.
* * *
Семьдесят лет — это семьдесят лет. Штоков понимал это, поэтому и сел писать свои записки. Алексей Иванович долго не мог простить себе, что не заметил состояния старика накануне. Ну, а если бы заметил, то что? Не стал бы говорить с ним? Или не взял бы записок? Ни того, ни другого он не смог бы сделать.
Штоков умер от старого недуга, который давно сделал его таким медлительным.
В кабинете главного хирурга, где кроме самого Арефьева находился лечащий врач, Алексей Иванович познакомился с заключением патологоанатомов. Он читал его, сидя в массивном кресле, глубоко утонув в его мягких подушках.
— Этого давно следовало ожидать, — сказал Арефьев. — Пятнадцать лет гипертонии да плюс ревмокардит…
Он говорил это для Жоглова. Алексей Иванович кивнул головой. Арефьев говорил разъясняюще и по-профессорски ворчливо.
— Но он очень редко обращался к нам, — сказала женщина — врач Штокова. — Сама не навестишь, не напишешь, чтобы пришел, — не покажется. Я несколько раз находила его с давлением двести двадцать, а он — на ногах. Малейшая эмоция — и вот…
— И… полноте, дорогая, — почему-то с раздражением сказал Арефьев. — Что за жизнь без эмоций. Не бревно же, помилуйте!
Алексей Иванович распрощался с ними. Ему было как-то нехорошо. И вдруг он вспомнил, что этажом ниже лежит Климников. За делами он все забывал его навестить. Да и хотелось Алексею Ивановичу его увидеть. Он искренне жалел всех, кто серьезно заболевал. Сам же и не помнил, когда болел всерьез. На профилактическом осмотре врач его удивился:
— Давление у вас, дорогой Алексей Иванович, почти как у летчика-истребителя.
Климников очень обрадовался приходу Алексея Ивановича. Бледный, исхудалый, измученный, он весь засветился навстречу крепкому, сильному, сбитому до тугости Жоглову. Он с удовольствием оглядывал его горячими больными глазами и улыбался. Но Алексей Иванович не мог смотреть ему в глаза. Он напугался: знал, что Климников болел, но не представлял себе, до чего болезнь может изменить человека. Некоторое время Алексей Иванович не глядел на него, но потом глянул, и что-то внутри у него поплыло — тепло, взволнованно и щемяще.
Солнце светило в палате вовсю. С тех пор как оно взошло утром, через несколько часов после смерти Штокова, так и светило не переставая. На улице это было не особенно заметно. Холодный ветер гнал по синему небу тонкие облака, а в помещении, в палате, где всю стену, обращенную прямо к реке и к горному хребту, занимало окно, было тепло и светло. Солнце нагрело пол, предметы. Было такое впечатление, что здесь свой микроклимат — вечное, застарелое лето. Из окна палаты была видна река во всю свою темно-фиолетовую ширину, дымчатый, не то в мареве, не то в дымке хребет по ту сторону реки.
Алексей Иванович встретился взглядом с глазами Климникова, и ему показалось, что тот молча спрашивает: «Что, плох я? Сколько мне осталось?» Алексей Иванович не мог ему улыбнуться, хотя искренне хотел это сделать. Он пожал истончившуюся горячую руку Климникова и сел напротив в кресло, плотно стиснув руки коленями.
Никогда прежде они особенно не дружили. Дела их были весьма разными и натуры совершенно различными. Климников горячий, прямой, энергичный, готовый в любую минуту спорить, ни разу не повел себя так, чтобы Жоглов отважился на проявление дружбы. Да и моложе Жоглова Климников был лет на семь. А сейчас Климников не скрывал своей радости от прихода Жоглова.
— А я, брат, ничего тебе не принес, — огорченно проговорил Алексей Иванович. — Дело тут не шибко веселое…
Эти последние слова слышал и Арефьев, который в это мгновение появился в дверях.
— Вероятно, плох же я, что вы тут все о смерти говорить боитесь, — усмехнулся Климников. — Я ведь знаю, Жоглов, отчего ты здесь. Но у нас со Штоковым недуги разные.
— Я пойду, — сказал Арефьев. — Я вам не нужен?
— Чайку бы нам, профессор… Прикажите, а?
— Хорошо, я скажу…
Они остались вдвоем.
— Жаль старика, Жоглов, хороший был старик, умный… Умирают человеки — ничего тут уже не попишешь и постановления не вынесешь.
У Климникова был рак легких, говорил он с трудом, задыхаясь, останавливаясь передохнуть. Но с каким-то упрямством он не сокращал свою речь, договаривал слова до последней буквы, словно сам себе что-то хотел доказать.
Кисти рук Климникова, кожа лица, босые ноги в тапочках — несли на себе тень страшной болезни. Но он с нетерпением ждал, когда Жоглов заговорит. И Жоглов, пряча глаза и не разнимая рук, неожиданно для себя стал рассказывать обо всем, что произошло за последнее время. О письме выставкома, о встречах с Валеевым и Зиминым, о собрании на «Морском», о том, какое впечатление на него произвел завод. Рассказывал о своем разговоре со Штоковым вчера, о его смерти сегодня. Даже о том, что говорили только что в кабинете главного хирурга. Он рассказал о своих думах. Словом, Жоглов изложил все. Даже о записках Штокова и о том, что Штоков сказал ему, отдавая эти записки.
Климников слушал и волновался, время от времени потирал ладонью влажные от слабости черные волосы на затылке. Когда он был здоров, он, волнуясь, ходил по кабинету, резко останавливаясь, упруго покачивался на носках, то закладывал руки в карманы, то вынимал их и потирал вот так же волосы на затылке.
— Вот как устроено, Жоглов, — сказал он.
И называть товарищей по фамилии, а не по имени-отчеству тоже была привычка Климникова, о которой Жоглов знал давно.
— Хорошо, что ты на заводе побывал. Хорошо это. А Арефьев прав — разве человека от эмоций убережешь! И я, убедившись в своей правоте, как ты, тоже бы пошел.
Жоглову, здоровому, сильному, было невыносимо трудно говорить с человеком, который фактически умирает и наверно знает, что умирает.
Санитарочка, затянутая, словно ликерная рюмочка, в белый халатик, принесла чай и ушла.
Климников засуетился.
— Чай они тут уме-е-ют готовить. Слышишь, Жоглов. Кто их этому учил, а ведь это наука! И по-моему заваривают. Постой, — он обернулся к Жоглову, — да ты ведь волжанин. Вот мы с тобой и попьем. У нас в слободке чай пили по тринадцать стаканов по воскресеньям. И когда на одном конце пили — на другом слыхать было. Давай-ка, Жоглов, чаю пить.
Он так и сказал «чаю пить». И надолго умолк, задыхаясь и скрывая, что задыхается. Волгой повеяло от этих слов на Алексея Ивановича. И вспомнилась ему Сызрань, сады, арбузы на пристани, и перемешалось это в нем с жалостью к Климникову.
Он не стал помогать Климникову разливать чай. Климников сам это сделал. Воздух в палате наполнился запахом чая, каким-то чудесным образом перемешавшимся с запахом солнца и отражением желтеющей листвы за окнами.
Алексей Иванович взял чашку.
— Ты вприкуску, вприкуску. Иначе — не чай, компот… будет.
Он сам намеревался пить из блюдца. Налил туда, поднес по-купечески к губам на трех пальцах, но блюдце задрожало, чай расплескался, и он поставил его на стол.
Некоторое время они молчали. Потом Климников сказал:
— Что я спрошу тебя, Жоглов, — и, помедлив, добавил: — Ты, ты сам как считаешь Штокова? Работы его? Плохи они или хороши?
Жоглов ответил не сразу.
— Авторитет у него большой и талант, — сказал он. — Мастер он. Это видно.
— Нет-нет, — перебил Климников. — Ты скажи, как тебе его работы. Там что — действительно, как в письме написано и как ты мне говоришь?
— Понимаешь, — раздумчиво сказал Жоглов. — Сейчас нужны сильные герои, светлые, а не…
Он не нашел слова и замолчал. Климников взъерошил волосы. Он сказал:
— Слушай, а не делаем ли мы ошибки, требуя от них выполнения сугубо сегодняшних задач? Сейчас у меня досуг огромный, я «Литературку» начал почитывать. Оказалось, у них не легче, чем у нас. Тут вот однажды я мысль одну вычитал: «Искусство — оружие неизмеримой силы, оно встречает человека у порога и провожает его в небытие». Пока, мол, жив человек — искусство с ним. От него ведь зависит и то, каким будет следующее поколение. Вот ведь как, Жоглов. Нам, многим, да и мне в том числе, казалось, легкая работа у тебя — ни плана, ни хозрасчета. Так, мелкие неурядицы. А коль что у кого не вышло, две причины видели: или таланту мало, или мировоззрение не то. Причины эти я и сейчас признаю, они вроде очерчивают — верхняя и нижняя точки. А между ними, Жоглов? Сколько между ними еще причин. Да и недостатки под причины и названия подводить — как это, без учета всех решительно обстоятельств. Я над работами Ильича о литературе и искусстве здесь думал. Какие мысли, а?! В этом деле одним знанием «Эстетики» Чернышевского да постановлений соответствующих не обойдешься. Надо что-то очень крепко от себя приложить. А ответственность?! Ты понимаешь, Жоглов, какая тут на нас ответственность?! А главное, чтобы легкости не было — хоп — и решили, и вали, парень… Я вот сам себя спросил — смог бы я на твоем месте быть? Нет, не смог бы. Ну что я знаю? Шолохова? Толстого? Достоевского? — не так, чтобы очень. Достоевский у меня раздражение вызывает. А из художников? Ну Репина, Налбандяна, Жукова еще и Васильева, Левитана, разумеется… и все ведь. Эх, следовало бы всем нам в обязательном порядке техминимум по искусству сдать, что ли, и время от времени семинарствовать.