Рейтинговые книги
Читем онлайн Поэтика и семиотика русской литературы - Нина Меднис

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 33 34 35 36 37 38 39 40 41 ... 59

Однако для определения «правдивости» или «лживости» всегда необходима дешифровка «чужого слова», а это требует обязательной активизации первичного контекста (то есть того контекста, из которого «чужое слово» пришло), что, в свою очередь, предполагает знание контекста-источника. Именно поэтому разговор о «чужом слове» (все равно поэтическом или прозаическом) и следует начинать с установления контекстов-источников.

Область поисков контекста-источника всегда связана с типом «чужого слова». Оно может быть: 1) цитатным или нецитатным; 2) маркированным или немаркированным (стилистически).

Рассмотрим сначала варианты нецитатного «чужого слова». Маркированное стилистически нецитатное «чужое слово» широко представлено в русской прозе. Обычно оно выступает как знак «чужой» культурной, эстетической и, следовательно, идеологической системы.

Представляя систему в целом, «чужое слово» включает ее в инородный контекст, раздвигая его границы и устанавливая взаимосвязь контекстов.

Этот тип «чужого слова» встречается и в поэзии. В лирике Пушкина, в частности (особенно в поздней), устойчивые формулы романтической поэзии даются как подчеркнуто иноречевое явление, диалогически противопоставленное общему контексту[211].

В прозе последовательное диалогическое противостояние двух языков-сознаний может стать началом структурообразующим. Пример – роман Гончарова «Обыкновенная история». Первоначально романтическое сознание Адуева-младшего выражается Гончаровым прежде всего в образе его языка – в перенасыщенности речи Адуева-младшего романтическими речевыми штампами. Противостояние сознаний героев в романе нельзя осмыслить вне противостояния их речевых систем. Диалог как структурный стержень данного произведения присутствует на всех уровнях, а на уровне словесном он введен шире всего через «чужое слово». В «Обыкновенной истории» курсив является обычным маркером «чужого слова», и встречается он чаще в речи Адуева-старшего. Решительно не принимая романтическое мировосприятие, Адуев-старший ведет активную борьбу с романтическим словом: «Есть и здесь любовь и дружба, – где нет этого добра? только не такая, как там у вас; со временем увидишь сам… Ты прежде всего забудь эти священные да небесные чувства, а приглядывайся к делу так, проще, как оно есть, право лучше, будешь и говорить проще»[212].

Слова «священные» и «небесные» выступают здесь как знаки романтической системы в целом и выразители сознания Адуева-младшего в частности. И Адуев-старший часто употребляет поэтизированные романтические формулы, нарочито противопоставляя им прозаический контекст: «Искренние излияния, особенное влечение! Как, кажется, не подумать о том прежде: не мерзавцы ли какие-нибудь около?» (1, 62).

Курсив в речи Петра Ивановича Адуева функционально близок авторскому курсиву, что несомненно говорит о близости идеологических позиций. «Чужое», романтическое слово Александра Адуева всегда диалогизировано в авторской речи. Автор подчеркнуто отделяет свое слово от слова Адуева-младшего, не принимая последнее как «лживое слово».

Впрочем, он избегал не только дяди, но и толпы, как он говорил. Он или поклонялся своему божеству, или сидел дома, в кабинете, один, упиваясь блаженством, анализируя, разлагая его на бесконечно малые атомы. Он называл это творить особый мир, и, сидя в своем уединении, точно сотворил себе из ничего какой-то мир, и обретался больше в нем, а на службу ходил редко и неохотно, называя ее горькою необходимостью, необходимым злом или печальной прозой. Вообще у него много было вариантов на этот предмет (1, 99—100).

Эволюция Адуева-младшего в романе на уровне словесном предстает как процесс преодоления диалогической дистанции, как постепенное освобождение от «лживого слова». В конце романа бывшее «свое» слово становится для Александра Адуева «чужим»:

Что касается творчества, о котором вы имели жестокость упомянуть в одном из ваших писем, то… не грех ли вам тревожить давно забытые глупости, когда я сам краснею за них?.. Эх, дядюшка, эх, ваше превосходительство! Кто же не был молод и отчасти глуп? У кого не было странной, так называемой заветной мечты… (1, 295).

Показательно, что курсив распределяется в романе «Обыкновенная история» неравномерно – его почти нет в начале, ибо там нет противостояния сознаний, которое требовало бы выражения в противостоянии языковых систем. Он очень редок и в конце, поскольку там происходит ассимиляция героя, и диалогизация слова приобретает уже временную окраску – «прошлое – настоящее».

Стилистическим маркером нецитатного «чужого слова» может быть диалектная или просторечная форма. В этом случае диалектное или просторечное слово не только выделяется курсивом, но и акцентированно повторяется (тоже курсив) в речи собеседника: «Ложись-ка теперь спать, с батюшкой со Христом; я ладанком покурю; а на утрие мы побеседуем. Утро, знаешь, вечера мудренее». Ну-с и побеседовали мы на утрие («Собака» Тургенева). Важно, что в этом случае выделенное курсивом объектное слово является концентрированным носителем «чужого» по отношению к герою-собеседнику сознания (в данном случае народности сознания старика-раскольника, что подтверждается его завершающей фразой – «Утро, знаешь, вечера мудренее»). Стало быть «утрие» – не просто лексическая необычность, но осознанно-значимое выражение.

Видимо, в этом варианте курсив, являясь знаком «чужого слова», одновременно определяет и логическое ударение. Диалог сознаний, возникающий при такой словесной перекличке, очевиден: то, что естественно и разумно для старика – «на утрие побеседуем» – ненужность и промедление для героя.

Стилистически маркированное нецитатное слово порой выделяется курсивом как авторитарное слово, согласное с индивидуальным словом автора или рассказчика или противостоящее ему. Так, в повести Пушкина «Метель» при описании победы в войне 1812 года появляется выделенное курсивом слово «отечество» как концентрированное выражение общего настроения и патриотического подъема. Причем слово это, принадлежащее к высокой лексике, не контрастирует с общим контекстом, ибо все повествование эмоционально приподнято. Слово это включает в повествование широчайший гражданский контекст эпохи.

Иногда авторитарность лишается обычной непреложности и выражающее общее суждение «чужое слово» становится словом оспоримым. В той же повести «Метель» есть еще один курсив, подчеркивающий общепринятое как действительно «чужое» (в точном смысле слова): «Но все должны были отступить, когда явился в ее замке раненый гусарский полковник Бурмин, с Георгием в петлице и с интересной бледностью, как говорили тамошние барышни»[213]. Точка зрения барышень, выражающая их сознание, четко отделена от сознания и слова рассказчика, с позиций которого это общепринятое видится явно иронически.

Стилистически немаркированное нецитатное «чужое слово», выделенное курсивом, нередко встречается в прозе Л. Толстого. В качестве примера можно указать трилогию «Детство. Отрочество. Юность». Внимание Л. Толстого к семантике детского слова не имеет себе равных, именно поэтому у него очень определенна дистанция между детским и взрослым словом, что способствует рождению разноязычия. Потому и эволюция героя у Толстого часто дается через преодоление смысловой разнонаправленности слова и переход от детского смысла к взрослому. При этом всегда один из смыслов остается чужим – для ребенка взрослый, для взрослого – бывший свой, детский. Так, в повести «Детство», раскрывая особенности мировосприятия ребенка, Толстой разъясняет детский смысл слова «мальчишка»: «Каждое выражение чувствительности доказывало ребячество и то, что тот, кто позволял себе его, был еще мальчишка»[214]. Слово «мальчишка» здесь синонимично оскорбительному для детей слову «ребенок» и противопоставлено слову «большой» (= взрослый):

Не пройдя еще через те горькие испытания, которые доводят взрослых до осторожности и холодности в отношениях, мы лишали себя чистых наслаждений нежной детской привязанности по одному только странному желанию подражать большим (1, 69).

В повести «Отрочество» (очень важен временной интервал!) снова появляется эта оппозиционная пара, и не случайно появляется она в главе «Старший брат», как бы указывая на различие мировосприятия братьев, один из которых уже приближается к взрослым, а другой еще не отошел от детей. Вот диалог Володи и Николеньки: «Да, тебе ничего, а мне чего, – продолжал Володя, делая жест подергивания плечом, который он наследовал от папа, – разбил, да еще и смеется, этакий несносный мальчишка» (1, 127). Слово «мальчишка» в этой реплике Володи по-взрослому однозначно, точно и, следовательно, одноголосо (на это указывает определение «несносный», видимо логически акцентированное), но Николенька воспринимает его как «чужое слово» в реплике брата, как слово, взятое тем из детского словаря и с прежним, обидным детским смыслом. Поэтому в его ответе тотчас возникает былая оппозиция: «Я мальчишка, а ты большой, да глупый» (1, 127).

1 ... 33 34 35 36 37 38 39 40 41 ... 59
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Поэтика и семиотика русской литературы - Нина Меднис бесплатно.
Похожие на Поэтика и семиотика русской литературы - Нина Меднис книги

Оставить комментарий