Дом
Выход из метро закрыли, пришлось через радиальную. Шла незнакомым переулком под утренним небом. Сказали, что переулок приведет к третьему корпусу. Прозвенел невидимый трамвай. С пустого серого неба слетел, вращаясь, листок, откуда его принесло? Не желтый, помутневший. Все, кончилась сентябрьская ясность.
В приземистом одноэтажном доме горели огни. Он стоял здесь лет сто, у дверей памятная табличка, можно бы прочитать; издали она не могла различить, а подойти, отворить калитку, подняться на крыльцо времени не было, она на секунду только задержалась у желтых огней. Ей подумалось, что там все как сто лет назад, люди сидят за круглым столом, поет самовар, печи уже растоплены. Она бежала на работу и улыбалась, представляя тепло того дома. Но уже на проходной забыла о его существовании. На другое утро опять он встал перед ней, за невысокой оградкой, в окружении старых лип, и подумалось о летнем их сладком запахе, как проникал он сквозь открытые окна в дом, где все еще спали, и какая тишина тогда стояла в Москве, в глухом ее этом углу.
Настали заморозки, она бежала по черному, сырому асфальту, посыпанному солью, а раньше бы здесь все оледенело и дворники бы сбивали лед ломом, и вдруг она остановилась. В доме горели огни, а из печной трубы шел дым. И так ей захотелось войти и приблизиться по дощатому полу к изразцовой, наверно, печи, жарко гудящей.
Она приехала в субботу. Волновалась, так что не сразу решилась пройти через калитку. Боялась, что не увидит того, что придумала, — ни дощатого пола, ни изразцовой печи. Людей за самоваром точно не будет, это она понимала. Снег нападал за ночь, за оградкой он был белый, и черные липы стояли в нем торжественно. В окнах горел свет, скрипело крыльцо под ногами. Она отворила обитую ватином дверь и вошла в прихожую. За столом сидела женщина в платочке. Пол под ногами был деревянный, серый, некрашеный. Она заплатила пятьдесят копеек, и женщина дала ей билет, зеленый, как в кинотеатр, разве что не был указан ряд и место.
Дом был, конечно, не жилой, музей, но самовар стоял на круглом столе, и печь топилась, изразцовая. Подойти к ней было нельзя, ее ограждали бархатные шнуры, но жар от нее исходил, и немного надо было воображения, чтобы представить себя сидящей на корточках у приоткрытой дверцы, за которой пляшет огонь.
Она прошла вереницу комнат, рассмотрела кожаные, твердые, наверно, диваны, горки с посудой, сундуки, девичьи кровати в спаленке, и подумалось почему-то о мяче, закатившемся под кровать. Мучительно хотелось знать, кто же здесь жил, в этом доме, как жили, как проводили время, какие здесь звучали разговоры, а вот здесь, в темном закутке возле чулана, поцелуи. Экскурсоводша в очках все рассказала. Посетителей других не было, и рассказывала она спокойно, неспешно, с удовольствием отвечала на вопросы. И даже книжку подарила о всех жителях этого дома, об их судьбе.
Книжку она прочитала не только эту, в библиотеке ей все нашли, что только можно, об этих людях, о доме, о вещах в нем, у каждой была история. И каждый почти выходной, если только не болезнь или еще какое происшествие, трубу, например, прорвало под Новый год, наведывалась в этот дом и с экскурсоводшей уже говорила как с равной, но больше любила ходить одна, сидеть на стульях для посетителей, смотреть на убранство, все о нем зная, всю подноготную. Но ей хотелось большего. Не просто вплотную подойти к этой жизни, а сделать шаг за грань, за бархатные-то шнуры она проходила уже как своя, и ладони ее ложились на горячие изразцы, но все это было не то. Близко она подходила к той жизни, близко та ее к себе подпускала, но не впускала, а все-таки оставалась сама по себе, как бы за гранью. И дело было не в разных временах: она в настоящем, они — в прошедшем. Они просто не хотели ее впускать к себе, так ей чувствовалось. После она догадалась, что не только они. И те, кого она любила в настоящем, с кем хотела бы быть и, кажется, могла бы, ее не допускали. Никогда не было последней близости, самой. Не в плотском смысле, в плотском смысле такая близость меньше всего достигалась — из ее опыта. Ей оставалось только чувствовать их жизнь, издали, всегда как чужую, всегда как из другого времени, всегда как прошедшую. Их жизни уже прошли, а ее все еще длится. Но ничего в ней уже не будет.
Портрет отца
Гришаев Андрей Робертович родился в Ленинграде в 1978 году. Окончил Ленинградский электротехнический институт. Автор поэтической книги “Шмель” (2006). Лауреат премии “Нового мира” (2007). Живет в Москве.
Это окно
Мама моя, благословляю твой ненадежный и долгий покой.
Ты стоишь у окна и машешь мне вслед рукой.
Вся наша жизнь скучна, длинна, надеждой озарена,
И бесполезнее, и милосерднее, чем это “яблоко на”.
Усатый водитель, прими меня и отвези на вокзал.
Ночные улицы прячут огни, усталые видя глаза.
И мир, полный людей и машин, следствий и их причин,
Так бережен к человеку, когда тот остается один.
Ни слова о прошлом. Мы полетим. Он сядет. Она вздохнет.
И будущий сын, обернувшись, скажет: ничего, и это пройдет.
И это окно, где не гаснет свет, где вечный твой силуэт, —
Надежда, которой, в сущности, нет, и время, которого нет.
В детской
Итак, я не жалею ни о чем.
И, дверь высаживая плечом,
Я возвращаюсь в темноту уюта.
Потертый заяц, уши набекрень,
Олень безногий… Нет, скорей тюлень.
Замри, минута.
Здесь ангелы, в количестве двух штук,
Без помощи приборов или рук
Обедали и засыпали.
Один из них вернулся. Это я.
Я видел необжитые края.
Уютно там? Едва ли.
Родители, хотите ли взглянуть
В мои глаза, тяжелые как ртуть,
Своими невесомыми глазами?
В фотоальбоме ли, в дыму, во сне
Вы явитесь, воскресшие, ко мне.
И я останусь с вами.
Лесная прогулка
Ну вот. Чернеющей дорогой
Уходишь ты в прозрачный лес.
Ты исчезаешь. Ради Бога
Постой, пока ты не исчез.
Присядь на камень. Снова чудо.
Природа говорит.
Слетает лист из ниоткуда,
И капелька горит.
Отец, ты помнишь, было раньше:
Мы шли с тобой вдвоем
По берегу осенней чащи
Бессмертным октябрем.
И я тебя ругал когда-то,
За плечи тряс
За твой алкоголизм проклятый,
За то, что любишь нас.
Я тряс тебя из сил последних.
И ты как будто знал,
Что этот страшный лист осенний
Встал ото сна,
Что эта капля ледяная
Уже горит.
А ты идешь, идешь по краю,
И сердце не болит.
Как будто говоришь ты: “…Паспорт,
Носки, тетрадь,
И не забудь зубную пасту…
Я буду ждать”.
Почтальон
Почтальон седлает велосипед.
Почтальона нету давно на свете.
Но в одном письме запечатан слепящий свет,
А в другом письме запечатан соленый ветер.
Обгоняя ветер, в какую-то едет глушь.
Он такой невзрачный, стершийся и прозрачный.
Там живет жена, у которой разбился муж,
Там живет отец, у которого сын внебрачный.
Вы сочли почтальона за ангела, за гонца?
Вы поверили мне? Посмотрите-ка, что в конверте:
Там лежит анонимка на адрес того отца.
И свидетельство о скоропостижной смерти.
И зовут почтальона Семен, ему 40 лет.
И он будет жить еще 44 года.
Что ты смотришь в глаза, дорогой равнодушный свет?
Что ты вертишь хвостом, моя дорогая свобода?
Портрет отца
Портрет отца без сходства
Я в детстве рисовал.
Мне все казалось просто:
Вот нос, лица овал.
Все так и было просто:
Рисунок оживал.
И плакала в прихожей,
Мне помнится, сестра.
Рисунок непохожий
Смотрел на нас с листа.
Родной и непохожий.