Через час-два Ищенко отгородили. Феня пока что завесила вход шалью. Всю ночь за семейной перегородкой горела лампочка. До света Ищенко и Феня разговаривали жарким, частым шепотом, чтоб не будить бригаду.
А в семь часов утра Феня уже собралась к соседям просить корыто.
— Ты, Костичка, ляжь, ты, Костичка, отдыхай, — шептала она, взбивая подушку в новой красной наволоке. — Спи себе и не беспокойся, Костичка. Ни о чем, Костичка, не думай…
Он только мычал в ответ. Его одолевал сон. Он так и заснул, как был, в новых штанах и рубашке, привезенных Феней в подарок, не дотянувшись чубом до новой наволоки.
А она — как ни в чем не бывало. Ее охватило страстное, нетерпеливое желание как можно скорее переделать все дела: постирать грязное, убраться, сходить в кооператив, обменять талоны, вымыть пол, сварить обед, протереть окно, обвернуть лампочку абажурчиком, поискать, где тут вольный рынок, разложить вещи, прибить полочку.
Она чувствовала себя прекрасно и только все боялась, что как-то не успеет, не переделает всего, забудет что-нибудь нужное.
Она торопилась к соседям, — скорей, скорей! — извинялась, просила корыто, топила куб, бегала в кооператив, входила на цыпочках за загородку и переставляла вещи на столике, резала ниточкой мыло.
Она чувствовала себя так, как будто всю жизнь прошла на этой стройке, в этом бараке.
Улыбалась соседским детям, переругивалась с отдыхающей бригадой, сияла истощенными глазами, снова ходила с какими-то старухами в кооператив, стояла в очереди перед кассой. И все это — скорей! скорей! — с отчаянной поспешностью, с ненасытной жаждой работы, с тайным страхом перед тем, что неизбежно должно было с ней случиться.
XI
Сметана осторожно заглянул за перегородку. Ищенко спал. Сметане было жалко будить бригадира.
Сметана вошел и присел на табуретку рядом с койкой. Бригадир спал. Сметана поставил локти на колени и обхватил свою белую, совершенно круглую плюшевую голову руками.
В окно било жгучее солнце.
Мухи, вылетая из темноты, чиркали по ослепительной полосе, вспыхивали в ней, как спички, и тотчас гасли, снова влетая в сумрак.
Сметана подождал минуту, другую.
«Надо будить. Ничего не поделаешь». Он потряс Ищенко за крепкое, потное со сна плечо:
— Хозяин! Эй!
Ищенко замычал.
— Подымайся!.
Бригадир лежал как дуб. Сметана развел рот до ушей и пощекотал ему пятку. Ищенко быстро вскочил и сел на койке, поджав под себя ноги.
Он смотрел на Сметану ничего не соображающим, опухшим, розовым, детским, капризным лицом с кислыми глазами.
— Брось, Васильев, дурака валять! — хрипло сказал он и утер рукавом рот и подбородок, мокрые от набежавшей во сне слюны.
Васильев подал ему кружку воды:
— На, проснись.
Ищенко выпил всю воду залпом и мигом опомнился.
— Здорово, Сметана!
Он деловито свел брови.
— Ну, как там дело? Что слышно?
Сметана покрутил головой:
— Разговоры.
— Ага! А кто больше разговаривает?
— Все одинаково разговаривают. Плакат повесили: мы в калоше, а Харьков нас за веревку тащит.
— Это довольно глупо. Маргулиеса видел?
— Видел.
— Ну?
— Маргулиес крутит.
— А определенно ничего не говорит?
— Я ж тебе объясняю — крутит.
Ищенко недовольно посмотрел в непривычно ясное окно. Он хорошо знал все повадки Маргулиеса.
— Ермаков заступил? — спросил он, подумав.
— Заступил. С восьми начали. Заливают последний башмак.
— И быстро льют?
— Обыкновенно. Как всегда. Маргулиес не разрешил больше тридцати замесов в час.
— Ясно. Без подготовки. Сколько ж они ровным счетом должны залить кубов в этот башмак?
— Осталось кубов восемьдесят.
— А потом?
— Потом новый фронт работы. Будут ставить машину на пятую батарею. Часа три провозятся. То — се. А с шестнадцати часов мы начнем. Ну?
Бригадир задумчиво осмотрел свою загородку, чистую скатерть на столике, вымытую посуду, волнистое зеркальце на дощатой стене, шаль в дверях и, усмехаясь, мигнул Сметане:
— Как тебе нравится такое дело? Был холостой и вдруг стал женатый. Ожидаю прибавления семейства. На тебе!
Он сконфуженно накрутил чуб на коричневый указательный палец и медленно его раскрутил.
И вдруг, быстро метнув карими глазами:
— Ханумова видел?
— Видел. Как же! Через все строительство впереди бригады под переходящим знаменем, в призовых штиблетах. Прямо командарм-шесть, черт рыжий.
— А что ребята из других бригад про него говорят?
— Ничего не говорят. Думают, что он непременно Харькову воткнет.
— Непременно он?
— Непременно он.
— Так-таки прямо на него и думают?
— Так и думают.
Ищенко покраснел, отвернулся и стал бестолково шарить по подоконнику.
— А Мося?
— Землю носом роет.
Ищенко так и не нашел очков. Он выругался, швырнул коленом табурет и выскочил на улицу.
Шурины мальчики уже прибивали снаружи к бараку известный плакат с калошей.
Ищенко притворился, что не видит.
— Хозяин, гляди! — закричали мальчики. — Во! Специально для тебя рисовали. Ты не отворачивайся.
Бригадир глянул исподлобья, через плечо, на плакат.
— Можете его вашему Ханумову на спину повесить, — сказал он негромко, — а нам этого не треба.
Он опустил голову, натужил шею и пошел бычком, бодая ветер и пыль, часто перебирая босыми ногами по черствой земле.
Догнал Сметана:
— Ты куда?
— На участок. Ясно.
Он остановился:
— Слухай, Сметана. Ты тут пока что бригаду нащупай. Понятно?
— Ладно.
— Нащупай и прощупай.
Сметана тотчас повернул назад.
Возле барака стоял турник.
Сметана разбежался, высоко подпрыгнул, схватился за штангу, встал на вытянутые руки, откинул голову, жмурясь на солнце, и вдруг, сломавшись пополам, быстро закрутился вокруг упругого прута, мелькая сандалиями и заголившейся сливочно-белой спиной.
Из его карманов летели во все стороны медные деньги, пуговицы, карандашики, перья, обеденные талоны.
XII
Они долго ходили по участкам, отыскивая подходящее место.
Утро разгоралось.
Загиров плелся, как собака, за Саенко.
Каждую минуту он трогал нагревшуюся пряжку стеганой саенковской безрукавки и жалобно говорил:
— Слушай, Коля. Зачем далеко ходим? Давай сядем здесь. В чем дело?
Саенко, не оборачиваясь, отвечал:
— Твое дело шестнадцатое. Ходи.
Ветер менял направление и тишал.
Громадные полотнища знойного воздуха веяли с востока степной сушью. Плотно сгруппированные облака струились голубыми волнистыми тенями с горки на горку, с барака на барак. Черные плоские толевые крыши, дрожа, испарялись на солнце, словно облитые эфиром.
За оконным парком было неудобно: много мух, слепней, все время люди.
Возле дороги — чересчур душно; бурая пыль стояла до неба знойной полупрозрачной стеной.
Под железнодорожным мостиком — частый грохот составов,
На горе рвали руду — летали пудовые осколки.
Можно было бы пойти на озеро, под сваи ЦЭСа, но далеко — пять километров.
Загиров покорно шел за Саенко.
Вчера Загиров проиграл Саенко все свои сбережения — сто пятнадцать рублей. Несколько раз ходил в сберкассу брать с книжки. Выбрал все. Остался на книжке один рубль.
Они играли весь день на горе и всю ночь под фонарем за бараком. Прогуляли смену. Больше денег у Загирова не было.
Сто пятнадцать рублей!
Загаров был оглушен несчастьем. Он даже плакал сначала. Отошел, понурившись, сел на корточки к дощатой стене и развез кулаком по скулам несколько мутных слез. Потом его вдруг охватило бестолковое волнение.
Он бегал по участку, мыкался, искал в долг десятку. Никто не дал. Тогда он кинулся в барак и вынес оттуда все, что у него было самого ценного: пару больших черных башмаков, новые калоши, две пары бязевого белья, ненадеванную кепку.
Он предложил играть на вещи.
Он умолял.
Саенко неохотно согласился.
С вещами под мышкой Загиров плелся за товарищем, дрожа от нетерпенья, ошеломленный, убитый, и крупно глотал слюну.
А Саенко, как нарочно, тянул, ломался. Здесь ему не нравится, там не нравится.
Наконец выбрал место.
Это было кладбище испорченных механизмов.
Друзья перелезли через колючую проволоку. Всюду корчились железные скелеты погибших машин.
Ржавые лестницы транспортеров вставали на дыбы, давя колченогие стерлинги. Экскаватор положил длинную обезглавленную шею на исковерканную вагонетку.
Вокруг валялись оторванные колеса, шестеренки, болты, военные шлемы прожекторов, обрубленные котельные туловища…
Они сели под вагонеткой.