наказуемых речевых актов. При этом один из ведущих теоретиков юридического статуса речевых актов Джудит Батлер заметила, что оскорбления являются первичными актами «конструирования субъекта в языке»[295], подспудно таким образом указав на возможность расширения функциональной сферы оскорблений и вне уголовно преследуемых практик. Многократно произнесенные высшим представителем судебной власти в строго регламентированном контексте показательных процессов, оскорбления и насмешки Вышинского фиксируют гражданский и юридический статус обвиняемых — и не только их, ибо «имена» даются не только присутствующим в зале жертвам, но и тем, чье упоминание в связи с предъявленными обвинениями должно стать уликой. Так, предисловие Каменева к изданию трудов Макиавелли становится подтверждением антигосударственных умыслов старого большевика, а по отношению к самому итальянскому философу даже слово «диалектик» употребляется с явной насмешкой: «Это Макиавелли, по Каменеву, диалектик! Этот прожженный плут оказывается диалектиком!» Возмущение госпрокурора столь велико, что он обращается к судье с просьбой «рассматривать эту книгу в качестве одного из вещественных доказательств по данному делу». Представляя присутствующим Ратайчика, госпрокурор каламбурит: «химик замечательный!», обращая профессию подсудимого в подтверждение его склонности «химичить». Как и в большинстве других рассмотренных здесь примеров, сам факт акцентированного повторения становится стратегией обращения имени/нейтрального определения в насмешку, затем в оскорбление и, наконец, в обвинение.
При этом смешно не само новое определение, но его приложение к конкретному лицу в конкретном случае; смех генерируется самим фактом замещения. Человек становится «химиком» или «диалектиком» — и это перестает быть определением профессии или философского направления, но становится определением конкретного индивидуума как гротескной фигуры. Эффект гротеска еще сильнее, когда оскорбительные прозвища исходят от кого-то, кто по долгу службы является выразителем закона. Замещение при этом становится двойным: не только имена и поступки замещаются прозвищами и оскорбительными определениями, но сам язык закона замещается языком улицы.
Сближая два языковых полюса — формальный язык закона и язык анонимного уличного насилия, — оскорбления и ругательства в речах государственного обвинителя доводят до абсурдной, полной реализации принцип абсолютной демократии, подразумевающий стирание границ между голосом масс и его формальным выражением. В зале суда площадная брань так же противоречит принятым моделям поведения, как и смех публики; именно поэтому совмещение ругательств и смеха, взаимно оправдывающих друг друга, играет важную роль в демонтировании принятых прежде моделей интеракции между представителями власти и народом и во введении новых механизмов легитимации власти.
Парадоксальным образом, здесь язык сталинского закона в некоторой степени воплощает в себе принцип либеральной юриспруденции, о котором пишет Питер Гудрих, хотя природа самодостаточного производства значений в обоих случаях различна. Согласно Гудриху, от юриста в зале суда ожидается своего рода амнезия по отношению к внешнему миру[296]. Теория юриспруденции, анализируемая Гудрихом, постулирует обязанность юриста в зале суда поверять свои решения и сам строй своих мыслей буквой закона. При этом коммуникативный потенциал юридического языка ограничен контекстуально — рассматриваемым делом, и стилистически — положениями закона и требованиями официального ритуала. Речи Вышинского иллюстрируют амнезию, действующую в обратном направлении, когда оказывается забыт как раз избирательный и в высшей степени формализованный язык закона — с одной стороны, и фактическая основа доказательств преступлений — с другой. Повторы отдельных понятий, отстраняющие нейтральные определения от их первичного смысла и превращающие их в оскорбительные насмешки, являют собой пример выработки такой «амнезии» не только у говорящего, но и у аудитории, которая должна воспринимать насмешливые, оскорбительные определения соответствующим образом.
В этой самодостаточной тавтологичности речь Вышинского отражает суть языка сталинизма как такового. И чем дальше эта речь от чистого языка закона (если последний основывается на логике убеждения и апелляции к фактам), тем ближе она к языку шуток. В обоих случаях важен эффект неуместности, несоответствия, несовпадения, достигаемый зачастую многократным повторением и цитированием вне контекста; в обоих случаях большую роль играет деметафоризация общепринятых определений, а достижение желаемого эффекта в конкретный момент важнее, чем ориентация на требования фактической достоверности. В обоих случаях речь может идти о своего рода «состоянии исключения» в языке, когда привычные принципы организации и производства значений приостанавливаются и заменяются на новые; аудитория должна смеяться, признавая тем самым факт замены.
Ощущение конца
Фуко однажды заметил, что национал-социализм даже фунта масла людям не дал — только слова[297]. Сталинизм достиг в этом плане большего — он предложил людям развязку сюжета по всем правилам жанра: после серий судьбоносных столкновений между добром и злом злодеи оказываются наказанными, добро торжествует, и публика — граждане страны Советов — может испытать то чувство удовлетворения, которое, по утверждению Фрэнка Кермоуда, дает удачное окончание истории. Успешно завершившаяся борьба с внутренними врагами советского строя — основной мотив книги, которая должна была стать основой советского миропонимания: опубликованного в 1938 году «Краткого курса истории ВКП(б)». Текст этот можно назвать поистине эпическим — и на уровне событийном, учитывая важность его для сталинизма, и на уровне структурном, нарративном, ибо и бесконечно сложное начало истории, и ее окончание (разгром врагов) объединены цельным сюжетом, где каждое событие имеет судьбоносное значение для движения к развязке, а действующие лица, представляющие силы добра, обладают поистине сверхчеловеческими качествами.
Автор «Краткого курса» однозначно заявляет: «История развития внутренней жизни нашей партии есть история борьбы и разгрома оппортунистических групп внутри партии — „экономистов“, меньшевиков, троцкистов, бухаринцев, национал-уклонистов». А празднование победы над врагом было неотделимо от смеха — вернее, насмешек, сарказма, иронии. Испробованные при жизни врагов, эти риторические приемы становятся неотъемлемой частью сталинского канонического нарратива после их смерти.
При невозможности добавки ремарки «Смех в зале» риторические приемы на письме отличались от тех, что использовались в устной речи. Так, например, особое значение в «Кратком курсе» приобретали кавычки, ставшие частью сюжета. Текст книги буквально пестрит кавычками, особенно в главах, описывающих первые годы советской власти, — по частоте использования они едва ли уступают точкам и запятым. Читатели узнают о «так называемой „военной оппозиции“», [которая] объединяла немалое количество бывших «левых коммунистов» в 1918 году, о том, что на съездах оппозиционеры «приводили… примеры „из практики“», что «левые коммунисты» скрывают свою сущность за «„левыми“ фразами», а «съезд дал отпор антипартийной группе „демократического централизма“, […] отстаивавшей безбрежную „коллегиальность“ и безответственность в руководстве промышленностью», — примеры можно приводить бесконечно.
Исследователи уже обращали внимание на функцию кавычек в письменной речи сталинизма. Светлана Бойм говорила о «пародировании слов невидимого врага, который находился везде»; Галина Орлова, анализируя эволюцию понятия «вредитель», писала о «закованно[сти] в иронические кавычки, обнажавшие инородность этого конструкта языку власти»[298]. Как и в рассмотренных выше примерах устных оскорбительных выпадов