— Ну, если ты с председателем не поладила, так мы-то, здесь при чем? — обиделся Прохор. — Почему же и от нас-то бежать? Даже от народа совестно — что скажут…
— Мне все равно, что скажут. А я уйду.
— Ну что ж, воля твоя… — Прохор встал. — Я тебя не гоню, не притесняю… А ты как хочешь. Хочется к Нюше — иди.
— И уйду!
Дед Антон, услышав на другой день, что старуха Рублева подала заявление об уходе, даже растерялся от неожиданности.
— Ты что это задумала, голова?! — закричал он, войдя в телятник. — Да с чего ж это ты?
— Поработала, хватит, — ответила Марфа Тихоновна.
И сколько ни уговаривал ее дед Антон, сколько ни убеждал, ничего другого от нее не услышал.
Вечером к Рублевым зашел председатель.
— Что ж тебя вынуждает, Марфа Тихоновна, так круто поступать? — спросил он. — Давай поговорим, может договоримся?
«Испугались! — усмехнулась про себя Марфа Тихоновна. — Заговорили!..»
Председатель подметил эту усмешку и нахмурился:
— Я работать тебя не неволю и задержать не имею права — из годов ты уже вышла. Но думаю, что поработать ты еще можешь. Организатор ты хороший, чего ж дело зря бросать? Вот к Новому году в большой двор переберемся…
— …в телятник без печки… — договорила Марфа Тихоновна. — Нет уж, — ответила она председателю, — нет уж, отпусти. Ничего у нас с тобой не выйдет. Вы по-моему работать не хотите, а я по-вашему не могу. Стара я уже. На покой пора. Ну, а если вам что от райкома будет, меня не вините.
Напоминание о райкоме словно ударило председателя. Он встал.
— Хорошо, — сказал он, — я сейчас зайду в правление, подпишу заявление. И на собрании буду голосовать, чтобы тебя отпустили. За то, что помогла нам в трудные годы, спасибо. А насчет райкома — ну, я думаю, райком сам разберется, кто прав, а кто виноват. — И, заметив прижавшуюся к притолоке Настю, которая стояла и слушала их разговор, улыбнулся ей: — Ну что, шеф? Уходит бабка-то. Придется тебе на смену выходить, а?
Настя хотела ему что-то ответить, но вдруг опустила голову и залилась слезами. Председатель искоса взглянул на Марфу Тихоновну: она сидела еще более гордая, еще более замкнутая, с какой-то горькой и насмешливой улыбкой в уголках тонкого рта. Василий Степаныч понял, что старуха глубоко уязвлена его таким скорым согласием отпустить ее и теперь сговориться с ней уже нет никакой возможности.
«Пусть идет», — подумал он с досадой и, сдержанно простившись, вышел из избы.
Миновало еще несколько дней. И вот наступило утро, когда Марфа Тихоновна встала, как всегда — до зари, оделась и села на лавку, не зная, за что взяться. От работы ее освободили, из колхоза отпустили… Живи, как душе хочется!
В доме еще спали. Марфа Тихоновна неслышно вошла в горницу, задумчиво поглядела кругом. Так же неслышно вышла на улицу. Вся жизнь прошла в этом доме, под этими березами. И хорошее, и плохое. Это был ее дом, ее двор, ее палисадник… И все в этом доме было так, как хотела она, и жили все здесь по ее слову…
Заскрипели по снегу чьи-то шаги. Чья-то фигура с ружьем за плечами показалась в утренних сумерках.
Ночной сторож дядя Кузьма увидел Марфу Тихоновну, подошел к калитке:
— Ты что это, Тихоновна? Чудно! Вышла, да и стоит среди двора!
— Да ведь привыкла всю жизнь до свету вставать, вот и не спится, — ответила Марфа Тихоновна.
Дядя Кузьма принялся завертывать цыгарку.
— Утро скоро, — зевнув, сказал он, — сон подходит. А ты что же, говорят, уходить собралась?
— Сегодня уйду, — глухо ответила старуха.
Дядя Кузьма расправил свои гусарские усы, покачал головой:
— Чудно! Дом хороший, семья хорошая. В почете, в уважении. Ну что тебе, старой, нужно? Сиди на печке да ешь хлеб!
— Не могу, — сказала Марфа Тихоновна, глядя на далекий светлеющий край неба, — обидно мне. Обидно. Даже кровь во мне свертывается — вот обидно до чего!
— «Обидно»! — усмехнулся дядя Кузьма. — Значит, ты, Марфа Тихоновна, еще не состарилась. К старости люди спокойнее становятся, добрее. Другой раз видишь — вроде не так делается, а думаешь: ну, пусть так будет! А может, молодым-то виднее? Что могу — помогу, а что не могу — не спрашивайте. Да ведь знаю, что и не спросит никто. «Сторожишь, дядя Кузьма?» — «Сторожу». — «Ну и спасибо, что хорошо сторожишь! Вот тебе твои трудодни». И что еще мне, старому, чадо? А бывает иногда, кто и грубо скажет. Вот сноха у меня: срывистая — страсть! Ну, да что ж я теперь, обижаться на нее буду? Да она моложе меня на сорок лет, глупа еще! Подрастет — поумнеет. Уж нам-то, старьм, посговористее надо быть. Мы свое отжили. Откомандовали. А ведь ты вон какая! Из своего же дома в чужой колхоз бежишь! Ни себе покоя, ни людям радости. Чудно!
Дядя Кузьма поговорил и пошел. А Марфа Тихоновна долго стояла, опершись на палисадник. С белых заснеженных веток сирени на ее шаль сыпались иголочки инея, светлела и румянилась морозная заря над лиловыми зубцами дальнего леса…
После завтрака Марфа Тихоновна стала собирать свои вещи: шерстяное платье в клеточку, которое надевала по праздникам, полотенце с широкими кружевами, кофты, платки… Невестка, забыв, что на столе стоит немытая посуда, молча смотрела, как старуха увязывает свой узелок. Прохора не было — он пошел просить лошадь, чтобы отвезти мать. Настя была в школе. Тихонько напевал ветер в трубе, гудели за стеной электрические провода.
«Неужели и в самом деле уйдет? — думала невестка. — Неужели решится?»
Но когда заскрипели у калитки полозья пошевней[1] и голос Прохора остановил лошадь, она вдруг поняла, что старуха действительно уходит из дому.
— Мамаша! Мамаша, — порывисто сказала сна, — да что ж вы это делаете? Да что вы, одумайтесь! Из своего дома!.. Из своего колхоза!.. Как будто выгнанная. На старости лет! Да бросьте вы это!
Но Марфа Тихоновна уже надела свое новое синее с рыжей лисицей пальто. С каменным лицом, не глядя в глаза невестке, она поклонилась ей:
— Прощайте. Не поминайте лихом. А что ж мне наш колхоз? Там тоже колхоз есть. — И вышла на улицу.
Мать, накинув платок, последовала за ней. Стоя на крыльце, она долго смотрела вслед убегающим пошевням. Рядом с крупной, широкоплечей фигурой Прохора Марфа Тихоновна казалась маленькой, слабой. И что-то такое понурое было в ее опущенных плечах и вдруг поникнувшей голове, покрытой большой темной шалью, что у снохи сжалось сердце.
— Ах, человек! — расстроенно прошептала она. — Никогда, никогда она уступить не может! И людей и себя до смерти замучит… И больше-то всего себя!
Настя пришла из школы и сразу почувствовала какую-то неясную перемену в доме. Бабушкиного полотенца, которое всегда висело у двери, не было, шали ее тоже не было… Только полушубок, в котором бабушка ходила в телятник, висел на гвоздике — старый и уже никому не нужный.
Мать что-то шила, сидя в кухне у окна.
— Доставай суп из печки, — сказала она Насте, — молоко в крынке, на лавке.
Настя тревожно обернулась к матери:
— Мама, бабушка уехала?
— Уехала, — ответила мать.
— Совсем?
— Совсем.
— Как же… как же это — совсем? — У Насти задрожал голос. — Что же ты ее не уговорила?
Мать невесело усмехнулась:
— А разве нашу бабушку можно уговорить?
— Можно! — горячо возразила Настя. — Если бы я была дома, я бы уговорила. Я бы ни за что ее не отпустила, ни за что!.. А отец ее повез?
— Повез.
— Ну зачем же он ее повез! Не надо бы!
— Ну, так она пешком ушла бы. Садись, обедай!
Настя нехотя пообедала. Она даже и не заметила, что суп — ее любимый, с грибами, и что в молоке плавает толстая пенка.
— Мама, — сказала она, отставляя кружку с недопитым молоком, — а что, если мне туда сбегать, а?
— Куда?
— Ну, к тете Нюше, за бабушкой. А? Уговорю ее, она и приедет обратно. А?
Мать подняла от шитья свои темные мягкие глаза:
— Сейчас ты ее не уговоришь. А вот пройдет несколько деньков, тогда и сходишь…
— А ты думаешь, что — соскучится?
Мать улыбнулась ямочками около глаз:
— Думаю, что соскучится.
И, вспомнив понурые плечи и опущенную голову сидевшей в санях Марфы Тихоновны, добавила:
— Сердце-то и у нее не каменное.
После обеда Настя вышла на улицу. Сверкал и блестел морозный денек. Ярко-синее небо, ярко-синие тропки среди розоватых сугробов, искристые огоньки на снегу…
Далеко видно кругом в ясный день. Улица лежит озаренная солнцем, будто праздничная. Ребятишки катаются с горки, кричат, смеются… Промчался на Ласточке конюх Тимоша, снежные комья разлетелись из-под копыт…
На душе у Насти было тяжело. Уехала и не простилась, и не повидалась со своей внучкой!
Настя долго стояла у калитки. Нужно бы идти к Наде Черенковой — сговорились вместе делать уроки, но Настя почувствовала, что ей сейчас не до Нади, не до уроков.