Не хочу идти в школу. Боюсь показаться на улице. Закрываю голову платком. Не помогает. Нос все равно не прикроешь. Притворяюсь больной. Отец заставляет мыть посуду. В воду капают слезы. Одна задержалась на кончике носа. На боку блестящего чайника слеза отражается бородавкой. Дальше – хуже. Глаза красного цвета. Не понимаю, как я могла принять их за зеленые. Расставлены так широко, что можно вместить третий. Щеки – вовсе не спелые яблоки, а лысые поляны. Ямочка на подбородке, как выбоина на дороге. Кожа неровная. Трогаю. На ощупь – шершавая. Губы толстые. Одна больше другой. Чудовище. С таким лицом жить невозможно. Сажусь на табуретку. Закрываю голову руками. Пусть никто не видит.
Звонок в дверь. Это Ирка, моя верная подруга. Красавица. Тряхнула рыжими волосами. Они у нее, как у моей любимой куклы – густые и волнистые. Блестят и отражают свет. Глаза большие, почти круглые. Как у цыганки. Губы тонкие, будто нарисованные. И уже видна грудь. Не то, что у меня. Мать сказала – прыщики надо прижигать. Отец как-то дотронулся, поморщился. А Ирка, как с картинки из журнала мод. Ей уже можно дать все восемнадцать. Покрутилась, показала новую юбку. Ноги приоткрылись. Ровные, как выточенные. Я на свои даже смотреть не буду. И так ясно, что кривые.
Позвала на улицу. Говорит, зайдем к ней, портфель оставить. Хорошо, было темно. Говорю, ты иди, а я здесь постою. Ты что, возмутилась, давай заходи, чаю попьем. Мотаю головой. Ты сначала спроси у родителей, можно ли мне зайти. Глаза от удивления сделались еще больше. Зачем спрашивать? Я ей шепотом – все изменилось. Она отпрянула. Наверное, поняла, что на меня смотреть невозможно. Объясняю. Понимаешь, я раньше не знала. Теперь знаю. Я – уродина. И отец с матерью так говорят. Не хочу пугать твоих родителей. Спроси, если они смогут вынести мое уродство, то зайду. Ирка потрогала мой лоб. Но у родителей спросила. Разрешили. Сами ушли в другую комнату. Наверное, специально. Чтобы не было так противно на меня смотреть. Чаем обжигалась, хотелось выйти на улицу. Там было темно.
Ирка подпрыгивает, что-то рассказывает. Я – глаза в землю. Чтобы не видеть, как она хороша. Кто-то окликнул. Это Валерка и Петька из параллельного класса. Мне Валерка нравился. Он любил собирать модели парусников, и показывал мне все новые. Я осторожно дотрагивалась до мачты и мечтала, как уплыву от своих родителей в большой город. Он говорил, что я волосы крашу сметаной. Петьку в школе никто не любил. Я – тоже. Он всегда брал себе в буфете две порции горячего, а кому-то не доставалось. Парнями их называть было рано. Так, пацаны. Валерка – с длинной, худой шеей походил на Дон-Кихота, а Петька с круглыми плечами и короткими ногами на Карлсона.
Позвали нас в пристройку у школы. Мол, ключи у них есть. Там они конфет припасли и лимонад. Праздник сегодня. Историчка надолго заболела. Я отказалась. Ирка говорит, подруга ты мне или нет, пойдем. Все равно делать нечего.
Зашли. Темнота, как в склепе. Это хорошо. Меня не видно. И Ирка такой красивой не кажется. Зажгли свечи. Тени заплясали призраками. Валерка начал обнимать Ирку, а Петька – меня. Наверное, просто в темноте не разглядел, что меня обнимать нельзя. Мне его стало жалко. Что если разглядит, какое я чудовище? Нет, я его спасу от разочарования. Сказала, что мне надо выйти. Тихо закрыла дверь и вышла на улицу.
Ночь давила к земле. Тополя одобрительно махали ветками. Туман клубился. Ни звука. Ни души.
Тишину нарушил Иркин крик. Звала на помощь. Я закрыла уши и побежала домой. Нырнула под одеяло, ровно задышала. Ирка сама разберется. Раз она такая красивая, пусть мучается. За все надо платить. Красота требует жертв. Пусть они ее раздевают. Пусть трогают. Пусть делают то, что хотят. Может быть, она больше не будет такой красивой. Будет такой, как я. И тогда ее тоже никто не станет трогать. И обнимать. Она не понимает своего счастья. Ну и что, что ей больно. Зато она нравится мальчикам. Я бы вынесла любую боль. Лишь бы нравиться мальчикам.
Иркины родители хватились дочери около двенадцати. Я притворялась спящей, когда они вполголоса разговаривали с моей матерью в коридоре. Она растолкала меня, спросила, где Ирка, и заставила одеться. Я сделала вид, что иду наугад. Сказала, что слышала здесь чей-то голос, когда проходила мимо. Мы пришли как раз вовремя. Из-за двери раздавались Иркины всхлипы. Она была привязана к скамейке, а Валерка и Петька рисовали акварелью на ее голой груди бабочек. Ее глаза были полны ужаса, волосы растрепались, и рыжие волны превратились в сосульки. Задранная до пупа юбка оголила поцарапанные коленки. Руки были все в синяках. Щеки будто провалились и уже не дразнили меня здоровым румянцем. Иркин отец схватил обоих пацанов за шкирку, вышвырнул их на улицу. Мать прижала к себе Ирку и запричитала. Я поморщилась. Было непонятно, зачем так убиваться. Ведь Ирка не умерла. Просто стала не такой красивой, как раньше. Может быть, в следующий раз она станет походить на меня. На чудовище.
В тот день я заснула счастливой.
Чувство голода
Самое сильное чувство, которое мне удалось испытать в детстве, это чувство голода. Нет, я родилась не во время войны, не на тюремных нарах и не в сиротском приюте. Мои школьные годы пришлись на эпоху развитого социализма со знаменитой колбасой по два двадцать, хлебом по тринадцать копеек и мороженым по пятнадцать. По тем меркам наша семья (мать – учительница, отец – инженер) считалась если не зажиточной, то состоятельной – точно. Об этом извещал новенький, запертый в деревянной стойке на большой амбарный замок мотоцикл с люлькой «Урал», обставленная импортной мебелью квартира и (о, чудо века!) два моих кримпленовых платья. Но досыта я наедалась только у соседей, которым наше богатство даже не снилось.
Это была семья Михалевых: тетя Клава, похожая на высушенное дерево и ее дети – двойняшки Лешка и Наташка. Свое время визита к соседям я определяла по запаху жареных лепешек. Как только он проникал в нашу замочную скважину, через несколько минут я была на кухне Михалевых. Тетя Клава осторожно выкладывала на сковородку распухшее тесто, ждала, пока оно начнет пузыриться в раскаленном жире, заслоняла рукой глаза, медленно переворачивала и готовые, складывала в круглый эмалированный таз. Самое трудное было дождаться команды: «давайте за стол!» Мне так хотелось схватить это незатейливое кулинарное изделие, надкусить его в том месте, где тесто надувалось пузырем, проглотить, почти не разжевывая, чтобы быстрее почувствовать, как наполняется пустой желудок, а по всему телу разливается приятное тепло. Чтобы не терзать себя ожиданием, мы с Лешкой и Наташкой уходили в комнату и играли в семью. Лешка был муж, Наташка – жена, а я – их дочерью. Чаще всего мы воспроизводили картины семейного ужина. Лешка делал вид, что пришел с работы, мыл руки, садился на диван, раскрывал газеты и спрашивал: «Наташа, когда будем ужинать?» В этом месте я дергала за рукав Наташку и канючила: «Мама, я хочу есть». Лешка откладывал в сторону газету, гладил меня по голове и уговаривал: «Иди, пока поиграй». Я, делая вид, что ищу куклу, пробиралась на кухню, заглядывала в таз, определяла на– вскидку, сколько еще придется играть, глотала слюни и возвращалась обратно. Больше всего я боялась, что придут мои родители, заберут домой, и я не успею отведать аппетитных лепешек.
Моя мать, не искушенная в гастрономических тонкостях, предпочитала варить, как она говорила, что-нибудь «на скору руку». Под такую технологию больше всего подходила глазунья, манная каша или суп из семи круп. Причем, глазунья у нее получалась подернутой какой-то серой пленкой, каша больше походила на кусок глины, а в суп валилось все, что попадалось под руку: картошка с невырезанными глазками, макароны, рис, гречка, завалявшийся кусок сала, пожухлая морковка, рыбий жир из консервной банки. Венчал всю эту смесь лавровый лист и перец горошком. Потом все это с видом человека, знающего себе цену, мать разливала по тарелкам и приговаривала: «ешь, что есть». Но есть это было невозможно. Я выливала полную тарелку с супом в раковину и мечтала о тетиклавиных лепешках.
Весной тетя Клава умерла, а Лешку с Наташкой отдали в детдом.
Как-то по дороге в школу мне стало плохо. В глазах запульсировали черные точки, коленки подогнулись, лоб покрылся испариной, а желудок сдавило, будто железными скобами. Больше всего я боялась упасть и из последних сил сделала шаг к фонарному столбу. Съехав по нему, обняла колени и, чтобы не потерять сознание, укусила руку. Боль привела в чувство. Я с трудом добралась до булочной, купила там бублик и, давясь, съела его. В тот момент, в восемь лет отроду я поклялась, что буду поваром.
После восьмого класса, несмотря на протесты моих родителей, я поступила в кулинарное училище. Там я быстро усвоила, сколько надо класть в кастрюлю мяса и картошки, как обжаривать заправку, какие добавлять специи, как делать так, чтобы тушеная капуста сохраняла свой первоначальный цвет, а не чернела в ходе термической обработки. Постигнув азы кулинарного искусства, я перешла на эксклюзивные образцы зарубежной кухни. Потом я набила руку и на десертах, о которых даже не имела представления – пирожных, муссах, пудингах, запеканках. Научилась печь пироги, торты, готовить кремы и мороженое. Полученные теоретические знания я охотно закрепляла на практике. Особенно это нравилось отцу. Сначала он внимательно разглядывал приготовленное блюдо, спрашивал, как оно называется, и только потом осторожно подцеплял вилкой кусок, медленно разжевывал и в знак одобрения поглаживал себя по животу. Мать же упорно отказывалась перенимать мой опыт и продолжала готовить по своим, проверенным временем рецептам.