настоящая артистка, — говорит Руслан.
— Чем? — удивляется Вика.
— Артистки тоже целые часы проводят за зеркалом, изучают свою внешность.
— Во-первых, я не провожу часы за зеркалом, — парирует Вика. — Во-вторых, я уже хорошо изучила себя, дальше некуда.
Еще недавно решительно равнодушная к одежде, Вика стала усиленно интересоваться тряпками, то и дело просит купить или фирменные джинсы, настоящие, стоячие траузеры, или водолазку, или свитер с глухим воротом.
Зато когда она забывает о себе, не глядится в зеркало, не старается казаться старше, она опять та самая Вика, которую я знаю и помню с первого ее дня. Непосредственная, импульсивная, искренняя.
Руслан считает, что у нее особенно сильно развито чувство дружбы. Правда, своей дружбой она одаривает обычно не самых лучших, поэтому постоянно разочаровывается, любимые подруги спустя какое-то время оказываются невысокой пробы, то и дело она обманывается в них, сходится с новыми, и снова разочаровывается, и снова ищет, на кого бы обрушить всю силу своей дружбы и верности.
Как-то она сказала мне:
— Представь, ма, я разлюбила «Трех мушкетеров».
— Да ну? — удивилась я. Дюма был ее любимый писатель, его книги о мушкетерах, все эти «Двадцать лет спустя», «Виконт де Бражелон», «Десять лет спустя» она постоянно перечитывала, а порой, к случаю, даже шпарила из них целые фразы наизусть.
— Разлюбила, — повторила серьезно Вика. — Больше не хочу и никогда не буду читать ни одной строчки.
Нахмурилась, сердито сжала губы.
— В самом деле, зачем читать, если я заранее знаю, что верные друзья станут врагами? Ты же знаешь, Арамис в конце концов стал ненавидеть д’Артаньяна?
Решительно махнула рукой:
— Одним словом, больше читать не буду!
Так и сделала. И подарила книги Дюма очередной любимой подруге, шесть томов, превосходно изданных, с красивыми иллюстрациями.
Я уверена, она ни разу не пожалела о своем подарке даже и тогда, когда разошлась со своей избранницей.
Чем старше становится Вика, тем сильнее проступает в ней сходство с Юрой, сходство, может быть, чисто внешнее, почти неуловимое и все же ясное для тех, кто его знал.
Я узнаю его походку, стремительную, летящую, его рассеянный, туманный взгляд, смех, поначалу негромкий, а потом все более разгорающийся, как бы набирающий силу; совсем как Юра, Вика любит задумчиво глядеть на огонь, любит сказки и былины и не выносит стихи, охотно заучивает целые страницы прозы, чем-либо понравившейся ей. И так же, как он, равнодушна к спорту.
Я смотрю на Вику и думаю:
«Гены — великая вещь. Ни забыть, ни истребить их невозможно».
Но в то же время многое отличает Вику от Юры. Хотя бы то, что Вика верна дружбе, а Юра из тех друзей, которые постоянно отсутствуют тогда, когда они особенно необходимы. Именно тогда у них бывают простуда, прострел, внезапная высокая температура, горящая путевка в санаторий, неожиданная командировка.
Потом, Вика искренна, правдива, а Юра сызмальства не может не лгать.
Вернее, как я поняла позднее, не лгать, а выдумывать.
Мы с ним познакомились в тот год, когда я кончала институт, и спустя примерно месяц поженились.
Он был старше меня на двенадцать лет, но несмотря на это, я страстно влюбилась в него, и, думается, он тоже полюбил меня.
Но я никак не могла предполагать, что Юра окажется таким несерьезным, таким чрезмерно легким, решительно неприспособленным к семейной жизни.
Моя мама-умница раскусила его сразу и безошибочно определила:
— Муж в весе пера.
А я сердилась и обижалась на нее.
— Зато он добрый.
— Он никакой, — говорила мама. — Не злой и не добрый. Ты еще убедишься в этом.
— Нет, он добрый, — упрямо твердила я.
В душе я вовсе не была уверена в Юриной доброте, но не желала признаваться маме. Как часто я ловила на себе ее соболезнующий взгляд. А я боялась жалости, особенно маминой, я хотела казаться беспечной, по возможности счастливой, однако обмануть маму было нелегко.
Я отнюдь не была душечкой, бездумно принимающей все особенности характера своего мужа. Напротив! Я хорошо изучила Юру и нередко относилась к нему с неподдельной иронией.
Когда меня спрашивали, какая у Юры специальность, я отвечала:
— Любимец судьбы.
Это не было фразой, придуманной с ходу. Он и в самом деле был настоящий любимец, баловень судьбы. То была его подлинная профессия, все остальное, даже диплом архитектора, казалось приложением к основной специальности.
Он жил как бы играючи, каждое его желание исполнялось словно по щучьему веленью. Захотел поступить в архитектурный институт, не имея ни достаточных способностей, ни соответствующих знаний, — поступил. Захотел после окончания устроиться в мастерскую знаменитого зодчего — устроился, захотел поехать на стажировку в Италию — и поехал, несмотря на огромный конкурс.
Мне кажется, если бы он захотел чего-то невозможного — звезду с неба, птичьего молока, землянику под снегом, — все что угодно, он бы наверняка получил желаемое легко и просто.
Он так уверовал в свою счастливую звезду, что уже и не представлял себе, что его жизнь могла бы сложиться как-то иначе, не так, как ему бы хотелось.
— Ты избалован своей удачливостью, — говорила ему я. Он смеялся в ответ:
— Да, я избалован. Ну и что с того?
Чем дольше мы жили, тем все сильнее меня раздражала его особенность придумывать различные истории, большей частью про себя самого.
Кажется, он сам первый верил своим фантазиям.
В самом начале нашей жизни мне даже нравились его байки, он развлекал моих подруг рассказами о восхождении на Эверест или о приключениях на дне океана. Он был главным героем, взбирался на снежные вершины, бесстрашно сражался с зубастыми акулами, вступал в драку с бандитами, напавшими на беззащитную прохожую…
В такие минуты серые глаза его искрились, блестели крупные частые зубы, нежно розовели твердые щеки с трогательным, поверх румянца, юношеским, золотящимся при свете лампы пушком.
Я понимала, что он рассказывает неправду, и все-таки слушала о покорении снежных вершин, о сраженье с акулами, о драке с бандитами, завороженная низким, густым голосом, блеском глаз, медленной улыбкой.
Но однажды, когда он рассказал двум моим сослуживицам, пришедшим после рождения Вики навестить меня, о том, что читал лекции в Оксфорде, я не выдержала, спросила:
— На каком языке ты читал лекции?
Он ответил невозмутимо:
— На английском, разумеется.
— Мой дорогой, — почти ласково сказала я, — но ты же не знаешь английского, ни одного слова, кроме гуд бай и о’кэй.
Он продолжал улыбаться, улыбка его возмутила меня, и я, что называется, закусила удила.
— К тому же ты отродясь не был в Оксфорде и никто никогда не приглашал тебя читать лекции.
— Приглашал, — сказал он.
— Вот как, — усмехнулась я. —