Русские шли не оглядываясь, любоваться фиордом было некогда – дымчатая фетровая шляпа и синий макинтош Бергстрема мелькали в полусотне шагов впереди. Купеческая гавань – деловито для посвященных и без всякого толка для новичков – тарахтела и погромыхивала вокруг. Между домами и кормами кораблей, приткнувшихся вплотную к улице, было не больше двадцати шагов.
Какие-то обрамленные ожерельчатыми григовскими бородками румяные старики смотрели на прохожих, на купеческую гавань, на море в открытые окна вторых этажей. Ветер, летящий через океан, прямиком из Америки, разводил накрахмаленный тюль занавесок лоцманских и капитанских квартир.
Прямиком из столовых и спален, всю жизнь не пользуясь ни автобусом, ни такси, эти меланхолические молодые старцы уходили в кругосветные рейсы, и, многое повидавшим на своем веку, им было безразлично, кто бы ни проходил под их окнами,– они смотрели, не запоминая ни лиц, ни одежды.
Но, сбивая всю мирную идиллию царства купеческого мореплавания, пасмурно-серый и узкий, как нож, крейсер рядом с опрятными танкерами и сухогрузниками сидел безобразно – свиньей, глубоко уйдя носом под воду и бесстыдно заголив винты и корму. Подводники из Мурманска, как видно, прилично знали свое дело – торпеда угодила немцу как раз под левую скулу, затоплен был весь его носовой отсек.
Изящная же двухмачтовая «Ариадна» всего через один корабль от калеки сидела с кокетливой издевкой над подбитым немцем.
Бергстрем вдруг остановился, задрал ногу на швартовую пушку и занялся шнурками ботинка.
– Задний ход, господа,– сквозь зубы буркнул он, когда русские с ним поравнялись,– «попугай» на мостике. Покурите.
Шмелев сразу взял Ивана под руку, сказал шепотом, но совершенно серьезно:
– Святой Миколай, что ты там смотришь? Твое дело моряков хранить… Стоп, старшина.
Хотя под ярким солнцем, над голубой водой фиорда, в разноязыкой сутолоке торгового порта, где никому ни до кого не было никакого дела, не верилось ни во что плохое, все-таки забываться не следовало.
Они сели в тени под навесом пакгауза, достали трубки и одинаковые резиновые кисеты.
Русая норвежская бородка, ожерельем обрамляя скулы и подбородок, до неузнаваемости изменила крепкое лицо капитан-лейтенанта Шмелева. Теперь он стал обычнейшим торговым шкипером из Тронхейма или Бергена.
Иван казался молодым, но бывалым матросом первого класса или судовым плотником.
Неделя, прожитая на чердаке старика Берг-стрема, вернула обоим румянец. Худоба и бледность – главная улика вчерашних заключенных – теперь отсутствовали.
А Норвегия – не Испания, в конце концов и белокурых, синеглазых, идущих вразвалку, там не меньше, чем хотя бы в том же Архангельске.
Немец на легком белом мостике «Ариадны» был виден издалека – сухой, рыжий, покрытый негнущимися полями морской фуражки. Он торчал на виду у всех, точно крестовая отличительная веха над подводным камнем.
– Ишь, солдаматрос,– презрительно буркнул Иван, пуская из обеих ноздрей пахнущую медом голубую струйку кэпстэна,– как собака, на забор забрался. А что, спросите его, понимает в море?
– Нашел ты о чем болеть. Поди-ка, нам плохо, что он ничего не понимает,– флегматичнейше посапывая трубкой, посмеивался Шмелев.– По трюмам таскаться не будет, побоится, как бы об пиллерсы лба не побить.
Фиорд, палуба «Ариадны», набережная в эти пустые послеобеденные часы были почти безлюдны и совсем не подозрительны. Комендант, заскучав наверху, вскоре ушел с мостика, и сразу у сходен появилась небесно-голубая спецовка третьего механика.
Бергстрем неспешно достал цветной шелковый носовой платок, так же обстоятельно развернул его, встряхнул дважды, точно простыню, в воздухе и уже в довершение всего высморкался – фарватер был чист и свободен.
…Кто может найти живого человека в трюмах, в кочегарках и в угольных ямах старенького сухогрузника, когда люди, поставленные следить за кораблем, всего только месяц как научились ходить по нему, не обивая себе коленок о высокие комингсы дверей, не поскальзываясь на трапах и не пролетая в, казалось бы, не у места прорубленные люки и горловины, а среди команды нет ни одного, кто бы мог сказать лишнее, и если человеку тому покровительствует сам третий механик?
– Сюда – в трюме везли, отсюда – еще чище,– отплевываясь от угольной пыли, набившейся в рот и липнущей к небу, ворчал Шмелев.– Грешник, не люблю ни трюмов, ни канатных ящиков, ни угольных, ни тросовых ям. Есть и причины,– укладываясь на брезент, брошенный поверх пригорка антрацита, медлительно и все еще ворчливо говорил капитан-лейтенант,– во-первых, вся порода наша верхнепалубная… А во-вторых, еще с 1915 года это у меня повелось. Со школы юнгов. Карцеров-то и для матросов не хватало, где уж там нашему брату салаге, так нас в канатный ящик саживали… Да-с. Плавали мы тогда в учебном минном отряде. Да и в артиллерийском тоже плавали…
Капитан-лейтенант протяжно с завыванием зевает. В яме жарынь, духота, при каждом движении хрустит уголь, и кажется, что похрустывает это сама черная темень.
Иван нащупывает руку командира – так и есть: дыхание Шмелева размеренно, ровно.
– Нет уж, Пал Николаич, это номер не проходящий, мертвый номерок. Так можно черт-те что наспать. Кроме всего, еще за вами должок: деловая экскурсия – прогулка по старому Кронштадту, от крейсерской стенки Судоремонтного завода, мимо Морского Николы, мимо порта на Козье болото и там мимо север-дых казарм и – на западный фронт вала. Уж сколько дней оттягиваете.
Очнувшись, Шмелев усмехается ласково: все равно мальчишка не увидит.
Особенно ощутимо это стало после смерти Егора Силова, совсем по-стариковски, по-отечески привязался капитан-лейтенант к своему последнему из оставшихся в живых краснофлотцу.
– Ну-ну, давай пройдемся. Только начнем не с крейсерской стенки, а с Петровской пристани. Мимо губернских флигелей, мимо Виренова дома.
Они говорили о Кронштадте, испытывая почти физическое наслаждение от звучания знакомых имен…
Сутки шли за сутками, неотличимые, в сплошной темени, в снах, в разговорах.
«Ариадна», обогнув Скандинавию, намотавшись на мертвой зыби в туманном котле Скагеррака, ощупью из-за снятых и потушенных маяков ползла по Балтийскому морю уже где-то возле Готланда. Каждую минуту она могла подорваться на мине, но все-таки не подрывалась, и люди в конце концов привыкли к вечному ожиданию взрыва и уж не верили в него.
– Пал Николаич, а как вы считаете – хоть раз-то за всю войну, хоть на одни-то сутки может увольнение в Ленинград вывернуться? – задумчиво спросил Иван и вдруг даже весь покрылся испариной, так, необычно и маняще это было – близость Ленинграда!
Шмелев ответил не сразу. Вздохнул глубоко-глубоко и отрывисто рассмеялся.
– Эх, старшинка! Через неделю, глядишь, вместе по Невскому пойдем!..– вдруг совсем незнакомым, никогда не подозревавшимся за ним голосом мечтательно и азартно произносит капитан-лейтенант.
Пауза. Иван быстренько два раза подряд вздыхает – теперь оно рядом, можно и об этом. И где-то теперь искать Елку, его Елену, которую он любил и все время помнил?
– Как там моя Мария Андреевна, эвакуировалась или нет? – перекликаясь с мыслями Ивана, загадывает вслух Шмелев.
Опять пауза. И опять дважды, раз за разом, коротко вздыхает Иван. Вот именно – как там? Только вряд ли его Елка побежит из их крылатого города – не та кровь.
– Нет. Кровь не та. Порода,– решительно говорит Иван,– ленинградская. Кадровая. Такая никуда не побежит, не эвакуируется…
– Позволь, да ты-то откуда ее знаешь? – изумленно спрашивает Шмелев.
– Да я… вообще…
Иван, порывисто вздохнув, ворочается, скрипит антрацитом.
Эх, Питер, Питер, Ленинград наш златокрылый, вторая наша родина – жить с тобой, с тобой умереть…
– Так у вас, оказывается, супруга-то…– спохватываясь после долгого молчания, смущенно начинает Иван.
– Жена, а не супруга,– посмеиваясь, тихо поправляет капитан-лейтенант.– Супруга –это слишком, как бы сказать, парадно. А ты думал, жены у меня нет? Есть, Иван, и сын есть, все есть. Даже счастье было.
– Да и моя тоже с Петроградской стороны никуда не уедет…– вдруг опять невпопад, но вслух окончательно решает Иван.
– Позволь, так ты разве женат?
– Да нет… Как сказать. Все вот собираюсь.
Война помешала…– быстро говорит Иван. Хорошо, что темень.
И почему это так: и перед пулями человек не заискивает, во всяком случае, не каждой поклонится, и за словом в карман не лезет, а от пустякового вопроса начинает заикаться?
…Бергстрем спустился в угольную яму не вовремя – утром, около шести.
– В Бьерке будет обыск,– без всякого вступления взволнованно сказал он.– Немец, как овчарка, поводит носом. Может быть, кто проболтался, а возможно, что он и сам подслушал чье-нибудь неосторожное слово Обыск будет, как только станем на рейде