Оказалось, что его «Ариадна» (1500 регистровых брутто-тонн, порт приписки Берген) через неделю выходит в море и пойдет обычным рейсом в один из финских портов. На ней хорошие люди, и им можно довериться.
– Конкретно, как вы намерены осуществить переброску? – деловито и строго прервал Бергстрема майор.
Пальцы механика опять забегали по коленке.
– У меня еще нет готового плана. Но я буду думать, и план придет. Не исключен такой вариант: сначала я полагаю отвести товарищей в имение профессора Стаксруда и там спрятать их до отхода судна. Приличную одежду, я думаю, нам помогут достать фрекен Дагни или даже сам профессор .. Ведь он тоже…
Майор поднятой рукой остановил разговорившегося механика. Его интересовали главным образом факты, а не эмоции
– На первый случай одежду достанем здесь. Но вообще тут нужно не только думать, но и знать твердо,– суховато сказал Чулошников и, в раздумье подперев голову рукой, уставился в мутное оконце на синий клин далекой горы.
Фридрих Бергстрем, невозмутимо достав из кармана резиновый кисет, а из кисета прямую черную трубку, разобрал ее и принялся чистить блестящим медным шомполком. Для него рискованная операция уже началась, и нужно было подумать о деталях, а за делом думалось легче.
– Да, отсюда ничего не видно,– словно убедясь в том, что на далекой горе не написано никакого готового плана переброски, досадливо буркнул Чулошников.– Бергстрем, вы готовы?
Механик спрятал прочищенную трубку в карман и встал.
– Да, камрад майор может на меня положить свое доверье,– невозмутимо сказал он и надел свою морскую фуражку.– Прикажете уходить сейчас?
Чулошников промолчал, задумался – теперь он тоже отвечал за знамя полка
– В первую очередь надо переобуть юношу,– майор кивнул на увязанный белой проволокой сапог Ивана.– Бергстрем, скажите Огарсену, чтобы он принес ботинки того немца, два плаща и какие-нибудь кепки.
Пока Иван переобувался в тяжелые башмаки на альпийских гвоздях, майор задумчиво смотрел в его заросший затылок и грустно покачивал головой.
Когда все было готово, Чулошников протянул руку Шмелеву. Задержав его широкую ладонь в своих худых и нервных пальцах, майор сказал вполголоса:
– Капитан-лейтенант, исполни одну мою личную просьбу. Будешь в России, отправь письмо. Лучше заказным. Адрес: Красноярск, улица Маерчака, семнадцать, Чулошниковой Манефе Антоновне. Напиши только, что Петр жив и здоров Только. Запомнишь адрес? Будь добр, капитан-лейтенант!
– Город Красноярск, улица Маерчака, семнадцать, Чулошникова Манефа Антоновна. Будь спокоен, майор,– истово повторил Шмелев
Час назад не подозревавшие о том, что они совсем независимо один от другого существуют на свете, русские офицеры крепко пожали друг другу руки, на минуту задержали рукопожатие, словно вспоминая, все ли они сказали друг другу, и крепко стиснули пальцы еще раз.
Назад, к морю, шли гораздо быстрее – Фридрих Бергстрем знал горные тропинки, наверное, не намного хуже своего машинного отделения.
Фрекен Элизабет не отставала от мужчин и в трудных местах еще протягивала руку Ивану. Сжимая ее худенькие пальчики, Иван беззвучно смеялся – нет, ему совсем не стыдно было принимать помощь этой маленькой и бесстрашной девушки.
Замыкающим шел Шмелев. Губы его шевелились – он в сотый раз повторял адрес, сказанный ему майором Петром Чулошниковым.
…Красная, зеленая и желтая черепица необычно веселенькой и нарядной клеткой просвечивала сквозь широко растопыренные зеленые лапы сосен и лиственниц.
Дача профессора стояла на холме среди прямых и строгих деревьев. На первый взгляд даже брало недоумение, и Иван зачарованно снизу вверх посмотрел на лесной домик: неужели это только сосна, послушное топору и рубанку дерево?
Казалось, весь облик профессорской дачки – облик сказочного терема: высокая черепичная кровля, высокие стрельчатые окна, высокое крыльцо, вся легкая, стройная заостренность домика устремлялась вверх, точно воплощенный в дерево сильный и чистый аккорд.
Именно такой же высокий, стройный и чистый звук вдруг выплыл из распахнутого настежь окна, и Иван, шедший сзади, чуть не упал, запнувшись ногой за корень, узловато переползающий через лесную тропинку,– так поразил его этот вдвойне строгий и чистый аккорд, о котором он только что неясно подумал.
Нет, не все втоптала в кровь и в грязь проклятые фашистские колбасники, раз люди еще не разучились порождать такой ясности и чистоты звуки.
– Старина настолько известен, что ни «Националь-самлинг», ни даже эти бронированные свиньи без особого повода не смеют стучать ему в дверь,– не без гордости говорит Фридрих Бергстрем, присоединившийся к беглецам, лишь только сквозь деревья мелькнула яркая черепица дачной кровли.
– Он что же, геолог или океанограф? – деловито справился Шмелев.– Почему я не слышал…
– О нет, гораздо выше…– уже с явным превосходством улыбнулся механик,– он не геолог и не океанограф, он музыкант. Профессор музыки. Поэтому-то я сразу « решил вести вас к нему в имение. Он очень ценит Россию и русских композиторов. Он даже говорит по-русски. О, это величайший старик… Я судовой механик, то есть самый обычный ремесленник,– скромно сознался Бергстрем,– и весьма малосведущий в искусствах человек, но иногда, знаете, мне начинает казаться, что старик Стаксруд по силе таланта идет следующим за Григом. Вы можете его абсолютно не опасаться. Он прежде всего человек…
– Ну, посмотрим…– устало сказал Шмелев, натягивая плащ на свой порванный и грязный бушлат,– посмотрим, за кем он идет, ваш профессор.
27
Но Олаф Стаксруд не был похож ни на Грига, ни на Ибсена и ни на кого вообще из великих скандинавов.
Они увидели его совсем рядом, когда проходили у самой веранды дачи, хоронясь за сплошной стенкой каких-то подстриженных деревцев, напоминающих лавр, и прикрытые сзади островком лапчатой и душистой хвои.
Стенка уже кончалась, впереди открылась узенькая полянка-просека, уходившая в гору, и нужно было пройти ее побыстрей. Но, поравнявшись с верандой, Фридрих Бергстрем вдруг предостерегающе поднял руку и присел под эту спасительную зеленую стенку. Беглецы, как его сдвоенная тень, упали на подстриженный газон возле хвойного кустарника.
Было слышно, как захлопали двери и хлопотливые совсем молодые шаги прогремели где-то в глубине высоких и светлых комнат этого распахнутого настежь, легкого и устремленного ввысь дома, и профессор Стаксруд появился на веранде.
Высокий, худой, вислоусый, с головой странной и замечательной архитектуры, стоял он в трех шагах от беглецов, не подозревая, что его разглядывают в упор.
Лоб профессора, большой, квадратный, нависал над нижней частью лица.
– Та-тим, та-тим, та-тим…– глядя куда-то через головы беглецов, пропел профессор, и Иван даже успел удивиться – неужели это у маститого скандинава такой жизнерадостный, молодой и сильный голос? Не вышел ли вслед за ним на веранду кто-то еще, невидимый?
Бергстрем, придвинувшись вплотную, шепнул на ухо Шмелеву по-немецки:
– Вот он какой. Это судьба, что ваши пути сошлись. Во всяком случае, приличную штатскую одежду мы у профессора достанем. А видеть вас ему совсем не обязательно.
– Конечно. Это будет спокойнее и для него самого.
Нет, этот необычный скандинав меньше всего был похож на предателя.
В расстегнутом жилете стоял он на своей высокой веранде и гудел что-то бравурное, улыбаясь закатному солнцу.
– Фрекен Ингеборг! – прерывая свое песенное приветствие вечернему светилу, вдруг позвал профессор Стаксруд.
Веснушчатая, рыжая и сухая, как ржаная галета, женщина сразу появилась за его плечами и совсем мужским голосом доложила, что ванна готова. Еще до перевода Иван понял это по двум мохнатым полотенцам, переброшенным через ее жилистую и тоже совсем мужскую руку.
– У него до черта приживальцев, но народ все как будто бы безвредный,– шепотом и, по-видимому, не совсем точно перевел Шмелев слова Фридриха Бергстрема.
А старик рассеянно кивнул мужеподобной фрекен и вдруг заходил по веранде, точно метрономом отбивая худым длинным пальцем в такт чему-то звучащему в его душе.
– Пал Николаич, чего же он не идет мыться?
– Ну ведь сказано же тебе – музыкант. Вероятно, сочиняет музыку.
…Солнце уже отплавило в золото, в бронзу столетние сосны на пригорке, и прямые четкие тени их стволов, вытянувшись, перебежали через всю полянку, а профессор все не уходил с веранды.
Высокий пюпитр на черной журавлиной ножке, вынесенный из дому каким-то верзилой в клеенчатом фартуке, теперь стоял перед профессором, и он, то карандашом отсчитывая такты, то гудя что-то песенно-веселое, размашисто, быстро писал в широкой нотной тетради.
Низкий закатный луч ударил прямо в большое окно, прорубленное сбоку веранды на одном уровне с глазами беглецов, лежавших на косогоре, и за саженными стеклами стало видно часть профессорского жилья – солнце словно сразу убрало целую стену.