— Замолчи, безумная, — прошипел Цетегус, крепко сжимая руку отчаявшейся от горя женщины.
Бешеным движением вырвала Рустициана свои пальцы, и гадливо обтирая их своим черным покрывалом, громко расхохоталась диким, нервным смехом.
— Молчать велишь ты мне… Смешно, право… Да разве я стану молчать теперь?.. О, нет, нет, Цетегус. Я буду кричать истину о смерти короля… Я пойду к Амаласунте и расскажу ей всю правду об отравленном кубке… О, я заплачу тебе за смерть бедного юноши, смерть которого лишила меня дочери. Да и могло ли шестнадцатилетнее сердце вынести страшную картину смерти того, кого она так любила, кто полчаса назад назвал ее своей невестой… Более сильные женщины не вынесли бы подобного падения с вершины блаженства в глубину отчаяния… Она же — нежная, юная, любящая… О, моя Камилла… Прости твоему убийце…
Слезы прервали страстную речь матери, но Цетегус все же вздохнул облегченно. Он понял, что Рустициана даже не видела, как пила Камилла отраву, и не подозревает того, что он мог бы остановить.
«Тем лучше», — подумал префект Рима и со спокойной уверенностью положил руку на плечо плачущей женщины.
— Перестань безумствовать, Рустициана, — повелительно произнес он. — Никуда я тебя не пущу… Да ты и сама не пойдешь рассказывать сказки, которым все равно никто не поверит.
— Не беспокойся, я найду доказательства. Я сохранила флакон с золотой пробкой… На ней вырезан твой герб, патриций. Во флаконе, наверно, остались капли яда… Для врачей этого будет достаточно… — В голосе Рустицианы звучало злобное торжество.
Цетегус гневно закусил губу.
— Проклятье… — прошипел он, вскакивая с места.
Рустициана опять захохотала при этом движении префекта.
— Что… испугался? — дико вскрикнула она. — Теперь ты видишь, что я не безоружна против твоей власти… Есть Бог над нами, Цетегус, и Он поможет мне покарать тебя…
Глаза Рустицианы сверкали ненавистью, но железный римлянин уже вернул себе хладнокровие. Привычная саркастическая улыбка раздвинула его губы.
— Бог… — повторил он язвительно. — Если у тебя нет лучшего помощника…
Эта насмешка окончательно вывела из себя Рустициану.
— И ты издеваешься надо мной и богохульствуешь… Берегись, Цетегус… Не забывай, что я знаю все твои планы, знаю имена всех заговорщиков. Знаю место, где вы собираетесь, знаю содержание переписки с императором Византии… Все, все знаю… и все это открою я правительнице и ее готам… Ты погибнешь на том же эшафоте, на который взошел Боэций, обманутый тобой…
— Так же, как и тобой, Рустициана, — насмешливо перебил Цетегус. — Перестань говорить глупости. Ты не можешь выдать меня, не погубив себя вместе со мною.
— Так что же? Я не дорожу жизнью… С радостью пойду я на казнь, только бы погубить тебя.
Такая ненависть сверкала в глазах женщины, что хладнокровие на мгновение оставило непреклонного римлянина. Мрачные глаза Цетегуса гневно вспыхнули. Его железная рука тяжело легла на плечо Рустицианы, вскочившей с места, чтобы бежать во дворец.
— Подожди, безумная… Выслушай меня, прежде чем погубить своих сыновей, — глухо произнес он, удерживая на месте вырывающуюся женщину.
Эти слова подействовали. Как пригвожденная, остановилась Рустициана, но глаза не опустила. Злоба и ненависть дали ей силу выдержать мрачный огонь властных очей, которым она беспрекословно покорялась вою жизнь.
— Мои сыновья не в твоей власти… — внезапно произнесла она, припоминая, что еще месяца не прошло с тех пор, как она получила от них письмо из Константинополя.
Пришла очередь Цетегуса засмеяться.
— Ты кажется забыла, с кем имеешь дело, Рустициана… Ну, а я не позабыл своего правила не доверять женщинам. И тебе я давно уже не доверяю, сумасшедшая женщина, меняющая чувства и мысли, как одежды… Поэтому я заранее принял меры против твоих капризов, выписав твоих сыновей в Рим. Теперь они оба у меня… Северий приехал с неделю назад, а Апиций только третьего дня, с письмами из Константинополя. Надеюсь, ты не забыла, что их возвращение в Италию равносильно государственному преступлению. Стоит кому-либо донести об их присутствии в Риме, как они немедленно будут арестованы и казнены… Надеюсь, ты не забыла, что они приговорены к смерти вместе с твоим отцом, и помилованы только под условием вечного изгнания… Итак, успокойся и помни, что жизнь твоих детей отвечает мне за твое благоразумие.
— Дети мои… — прошептала Рустициана, глядя безумными глазами на безжалостного человека, разбившего всю ее жизнь.
— Надеюсь, ты поняла теперь, что находишься в моей власти, а не я в твоей… — беспощадно продолжал Цетегус. — Скажи только одно слово, могущее повредить мне, Быдай кому-нибудь, хотя бы священнику на исповеди, тайну смерти короля и Камиллы, и я клянусь тебе памятью Цезаря, — а ты знаешь, что означает эта клятва для меня, — что в тот же день твои сыновья отправятся на эшафот… Не забывай этого, Рустициана, и не пытайся бороться со мной… Пример Аталариха доказал тебе, что это к добру не ведет и всегда оканчивается плохо… для моих противников.
Через три дня после своего объяснения с Цетегусом Рустициана распростилась со свежей могилой своей дочери, погребенной с царской пышностью в одном гробу со своим возлюбленным королем, и уехала, в сопровождении старого Кордулло и верной Дафници-он, в маленькое поместье, так заботливо отделанное Аталарихом для обожаемой им Камиллы.
Отказавшись от света и запершись от людей, она стала настоящей отшельницей, проводя целые дни в мраморном павильоне, сделанном по образцу храма Венеры в Равенне. На жертвеннике, у подножия статуи богини любви и красоты, Рустициана поставила золотую урну, в которой несчастная мать увезла с собой сердца своей дочери и ее возлюбленного. Возле этой печальной реликвии вдова Боэция проводила целые дни и половину ночей, умоляя Господа покарать бессердечного человека, безжалостно разбившего юную жизнь ее дочери, человека, воспользовавшегося сердцем матери, как орудием для своих целей и беспощадно разрушившего это орудие, когда оно стало ему не нужным.
Страстная душа Рустицианы ждала со дня на день, с часу на час громового удара, долженствующего поразить сатанинскую гордость железного римлянина.
XX
В Равенне, при дворе Амаласунты, кипела борьба партий и национальностей. Взаимное недоверие и ненависть между германцами и италийцами ежедневно обострялась.
Готы не признали себя побежденными из-за безвременной кончины юного короля Аталариха. Раз пробудившееся национальное чувство вновь не засыпает. Ни неудачи, ни несчастья не могут его убить. Патриотизм подобен пламени. И из маленькой искры пожар разрастался, охватывая все большие и большие площади.
В Равенне же были люди неутомимые и гениальные герои, раздувавшие священное пламя патриотизма, и влияние этих людей росло не по дням, а по часам.
Цетегус прекрасно понимал положение дел и знал лучше всех имена главных врагов «политики примирения», в спасительность и возможность которой все еще верил ученый-идеалист, честный старик Кассиодор. Но префект Рима был практик до мозга костей и не сомневался в невозможности упрочить братское согласие между германцами и италийцами — да ему это было и не нужно… Он хотел освобождения Рима, торжества римлян и гибели германской династии. Для достижения этих целей взаимная вражда, недоверие и распри между обеими народностями Итальянской империи были наилучшим орудием.
Одно лишь раздражало Цетегуса — невозможность распоряжаться в Равенне так же самовластно, как в Риме. В столице Теодорика префект Рима был бессилен. Здесь даже Амаласунта была королевой лишь формально. В действительности же ее влияние и власть таяли на глазах. Понемногу королевская власть становилась мифом, в который переставали верить даже готы. Указы, не нравящиеся патриотам, либо не пуб-ликовались, либо не исполнялись. И при всем желании «проучить изменников», как выражалась Амаласунта о вождях германской партии, ни она сама, ни Цетегус не осмеливались подписать приказ об аресте Тейи, Гильдебранда и Витихиса, зная, что среди готских воинов не найдется исполнителей такого распоряжения.
Другое дело в Риме… Там Цетегус чувствовал себя хозяином положения. За вновь возведенными укреплениями вечного города, среди римских граждан, уже освоившихся с военным делом, окруженный надежными союзниками в лице товарищей по заговору, Цетегус сумел бы справиться с готскими патриотами, сумел бы использовать королевский титул Амаласунты для своих целей. Но как перевезти королеву готов из Равенны в Рим, чтобы она чувствовала себя не пленницей, а повелительницей?
К счастью для честолюбивого римлянина, Амаласунта сама тяготилась своим положением и всей душой стремилась в Рим, куда влекли ее науки и искусства, несравненно более симпатичные ей, чем безыскусная простота готов, казавшаяся дочери Теодорика, пристрастному судье, грубостью необразованных варваров.