Ассоциации зыбки, они намекают на нечто неуловимое и не складываются в сюжет. Так строятся классические стихи Фета, вроде «Облаком волнистым…», «Чудная картина…», «Непогода – осень – куришь…», «Ласточки пропали…» или – чуть отчетливее – «Свеча нагорела. Портреты в тени…», где пейзажные, интерьерные, настроенческо-психологические детали подводят к какой-то так и не рассказанной истории, что так и остается загадкой, тщетно требующей решения. В нашем случае мерцание старых (смутно помнящихся) тюремных трагедий необходимо для общей атмосферы мира-тюрьмы, которую везде «признает» (угадывает, распознает, вспоминает и безнадежно приемлет) всегдашний узник.
Темница равна мирозданию, а потому и пир юности – мгновенное, но вечное, торжество любви, поэзии, счастья, свободы, то есть сопричастности иному – кипел не где-нибудь, а здесь же. Поэту дано вновь и вновь переживать раз случившееся с ним чудо. Потому фетовское неприятие «базарной» жизни и устремленность в твое небытие (к ней, единственной) не противоречат его истовым восторгам перед любым проявлением красоты в темнице жизни. Красоты женской, поэтической, природной – как правило, метонимически и/или метафорически соотнесенной с музыкой и пением, всегда иноприродным земному.
Что ж там мелькнуло красою нетленной? Мимолетность и вечность для Фета не антонимы, а синонимы. Ах, то цветок мой, весенний, любимый! Весна, рассвет, пир, свидание, праздник, свадьба, которая не будет названа прямо, но возникнет в третьей строфе, суть разные имена того, чему нет «правильного» имени, того единственного мига полного счастья, который и многие годы спустя дает силы влачить тяжкий груз. (Новые встречи с красотой потребны как болеутолитель или наркотик.) Как уцелел ты, засохший, смиренный, / Тут под ногами толпы нелюдимой? Уцелел потому, что был весенним и любимым. Уцелел потому, что мертв для толпы. Уцелел потому, что уже воспет.
Цветок засохший, безуханный,
Забытый в книге вижу я;
И вот уже мечтою странной
Душа наполнилась моя.
Пушкин спрашивает о непознаваемом прошлом цветка, его тайном значении и участи «того» и «той», к чьим судьбам цветок мог быть причастен. У него нет ответа – у Фета есть.
Радость сияла, чиста безупречно,
В час, как тебя обронила невеста.
Нет, не покину тебя бессердечно,
Здесь, у меня на груди тебе место.
Иначе говоря:
А был рассвет! Я помню, вспоминаю
Язык любви, цветов, ночных лучей.
Как не цвести всевидящему маю
При отблеске родных таких очей!
Был – исчез – остался. На избранницах не женятся, потому что брак в темнице отрицает единственную полноту соединения при свете звезд. (И я знаю, взглянувши на звезды порой, / Что взирали на них мы как боги с тобой.) Невеста не могла не обронить цветок. Не смерть, так имущественные или сословные проблемы, не они, так обыденная пошлость совместного существования и хозяйствования разлучили бы тех, кто был подобен богам. Свидетельствовать об этом божественном счастье может только ненужный цветок и столь же ненужные – противоречащие темничной доле и презираемые хмурыми узниками – стихи.
Восемью годами позже Фет договорит – тем же размером – то, что в темничных строфах прошло намеком. Пушкинский цветок превратится в листок, залетевший в русскую поэзию из некогда пленившей всю Европу миниатюры Антуана Венсана Арно. Метаморфоза объяснимая: в зачине «Цветка» Пушкин варьировал первую строку «Листка» в переводе Дениса Давыдова – Листок иссохший, одинокий… Вот как вспомнил о нем Фет:
В ваших чертогах мой дух окрылился,
Правду провидит он с высей творенья;
Этот листок, что иссох и свалился,
Золотом вечным горит в песнопеньях.
В песнопеньях Пушкина, забытого француза, переводивших его Жуковского и Давыдова, варьировавшего печальную историю Лермонтова – и всех их собратьев, к которым и обращается Фет в стихотворении «Поэтам». Их воздушные замки незримо, но властно вырастают на месте незыблемой, но мнимой темницы до главного освобождения.
С торжищ житейских, бесцветных и душных
Видеть так радостно тонкие краски,
В радугах ваших, прозрачно-воздушных,
Неба родного мне чудятся ласки.
И глядеть в небо родное (цитата из послания Баратынского Дельвигу – Но в искре небесной прияли мы жизнь, / Нам памятно небо родное – быть может, не случайна) пленному рыцарю уже не больно и не стыдно.
P. S. К несчастью, послание «Поэтам» Брюсов взял в образец для своих поучений ( Юноша бледный, со взором горящим / Ныне даю я тебе три завета… ), и безвинный четырехстопный дактиль с женскими рифмами надолго оказался дискредитированным.
...
14 августа
Не дает ответа, или Сто лет назад
Александр Блок. «В густой траве пропадешь с головой…». 1907
Первоначальное название одного из самых памятных блоковских стихотворений – «На родине». Складывая цикл «Родина», поэт его снял. Сперва он намеревался превратить в заголовок эпиграф, но отказался от этого решения и убрал вовсе латинскую сентенцию Parva domus – magna quies («Малый дом – великий покой»; среди значений слова quies и «сон», «молчание», «тишина»). Стихотворение (в цикле ему предшествует только набранное курсивом вступление – Ты отошла, и я в пустыне… ) стало безымянным. Мы на родине – обойдемся без тавтологии и латыни.
В густой траве пропадешь с головой.
В тихий дом войдешь, не стучась…
Первый же глагол двоится: пропадешь – скроешься, станешь невидимым и, пожалуй, защищенным от внешних напастей (трава несказанно высока и густа), но и – погибнешь. Второй – пугающий – смысл глубоко спрятан: дом – тихий (мирный, сулящий покой) и «свой» (не надо стучаться – здесь тебя ждут всегда). Обнимет рукой, оплетет косой… – она еще не названа (так и не будет названа, останется, как и ее стихотворение без имени), но уже мягко и властно действует. Ласковая встреча готова обернуться пленением – на что указывает повтор синтаксических конструкций (усиление действия) и семантика глагола «оплетать». И статная скажет: «Здравствуй, князь…» Речь статной перетечет во вторую строфу, но уже приветствие намечает контуры сюжета. Но какого? В свадебном обряде и соотнесенных с ним фольклорных текстах (песенных и сказочных) «князем» зовется жених. Князь-жених досягнул суженой, которую ему должно освободить от злых чар, оживить, пробудить. Так обстоит дело в «Спящей царевне» Жуковского и «Сказке о мертвой царевне…» Пушкина (и их общеевропейских фольклорных источниках, соответственно «Спящей красавице» и «Белоснежке»; заколдованные леса обернулись угадываемыми полями-лугами с травой в человеческий рост). У Блока побеждающий смерть поцелуй (удар по хрустальному гробу) заменен пленяющим жестом героини, а обращение ее к бездействующему и молчащему герою повторяет неизменное приветствие совсем другой царевны – царевны Лебедь: Здравствуй, князь ты мой прекрасный!
Князь Гвидон спасает Лебедь от чародея-коршуна, не зная, что она его суженая, а благодарная хозяйка острова Буяна исполняет все желания доброго молодца. Когда Гвидон влюбляется в никогда не виденную царевну, «помощница» тщетно его отговаривает:
…готов душою страстной
За царевною прекрасной
Он пешком идти отсель
Хоть за тридевять земель.
Но подвиг уже совершен, счастье уже завоевано.
Лебедь тут, вздохнув глубоко,
Молвила: «Зачем далеко?
Знай, близка судьба твоя,
Ведь царевна эта – я».
Об этом Лебедь «говорила» и прежде, одаривая своего князя подвластными ей дивами. Гвидон не покинет чудный остров (это царь Салтан сюда приплывет) – он будет счастливо жить и мудро править волшебной обителью Лебеди, где нет места злу (потому «ткачиху с поварихой, с сватьей бабой Бабарихой» не казнят, а отпускают домой – в обычный мир).
Тихий дом с неназванным, но описанным райским садом – аналог утопического острова Буяна.
Вот здесь у меня – куст белых роз.
Вот здесь вчера повилика вилась.
Белые розы – символ чистоты, повилика – женской верности. Виться повилике положено не только природными свойствами, но и фонетикой.
Мой любимый, мой князь, мой жених,
Ты печален в цветистом лугу.
Павиликой средь нив золотых
Завилась я на том берегу…
Таков зачин стихотворения 1904 года, к которому Блок отсылает памятливого читателя. Тогда князь еще странствовал; она ждала его «на том берегу», в ином мире. Теперь он сюда добрался, и зачем виться повилике (в 1907 году Блок подчинился орфографической норме, сменил «а» на «о»), если князя можно оплести косой ? Колдовская притягательность изгибистого растения была ведома русской поэзии и веком раньше: