голова. Как будто я стою на пороге бездны и смотрю вниз.
Я ухватился за полку с пластинками, и в голове у меня вихрем закружились обрывки фраз. Вероятность ошибки. Отец или брат. Кому рассказать. Рассказывать ли. Ли. Лиат. Теперь я все понимаю. Теперь я ничего не понимаю. Жизненно важно. Яэла. Асаф. Нива. Слышишь? Дочка. Которая обвиняет меня в домогательствах. Мама, слышишь? У тебя есть еще одна внучка. Комиссия. Жизненно важно. Что делать. Что делать. Что делать.
Из последних сил я добрался до дивана и рухнул на него. На тот самый проклятый диван.
* * *
Наутро адвокат-и-шкипер прислал мне сообщение: «Есть какие-нибудь новости?» А поскольку я не ответил сразу, он прислал еще одно: «Напоминаю Вам, что заседание комиссии – через три дня. Важно, чтобы мы все выяснили раньше».
Я знал, что он набросится на результаты анализа, как на богатую добычу, и именно поэтому пока не стал ему сообщать.
Я осматривал больных. Ставил диагнозы. Рекомендовал лечение. Ночью у Йоны в левой ноге началась гангрена, пальцы стопы посинели. Теперь оставался единственный шанс спасти ему жизнь – ампутировать обе ноги. Захочет ли он жить с сильными болями[95] и без обеих ног? Самого Йону уже не спросишь, он впал в кому. Физиотерапевт оценила его шансы на восстановление, социальный работник подсчитала, хватит ли ему на это денег, но решение надо было принимать мне. Я принял и это решение, и другие – по всем вопросам, которые стояли передо мной в ту смену. Мой голос не дрожал. Я не пытался отвлечься. Я ходил от одной койки к другой, к третьей… Но весь день я не мог отделаться от ощущения, что все уже знают о жалобе, которую подала на меня Лиат. Я видел – или мне казалось, что видел, – едва заметное отторжение в глазах медсестер и ординаторов и смесь легкого испуга и злорадства в глазах старших врачей. Автоматические двери открывались передо мной на секунду позже. Как будто колебались: узнавать меня или нет. Старшая медсестра не ответила, когда я попросил ее рассказать об одном из больных. Я обратился к ней – а она не ответила. Это я тоже расценил как симптом понижения моего статуса, а все из-за того, что все знают: мое время прошло.
Я вспомнил, как когда-то мой сосед по парте в гимназии[96] обвинил меня в том, что я украл у него из кошелька пятьдесят лир. Весь класс легко поверил, что мальчик, мама которого убирает дома в этом районе, – вор, и я убежал в туалет и заперся там с книжкой («Дюной»), хотя на самом деле хотел – и должен был – встать перед ними всеми и прокричать правду: это не я! Почему вдруг я? Я не вор!
В этот раз я тоже хотел стукнуть по столу и закричать, чтобы вся больница слышала: я не изменял![97] Не домогался! Не имел ничего такого в виду! Вместо этого я сжал кулаки, занялся лечением больных и утешался тем, что уж они, по крайней мере, еще ничего не знают.
Вечером, дома, я вытащил фотоальбомы и снова и снова сравнивал фотографии Яэлы и Асафа в разные годы с фотографиями Лиат на ее странице в «Фейсбуке».
Ее улыбка была похожа на улыбку Асафа на некоторых фотографиях. Нельзя было этого не видеть. Сходство в том, какие складочки и ямочки появляются при улыбке. И в цвете глаз – самый светлый оттенок карего: чуть светлее – и это будет уже зеленый.
Ее нос был похож на нос Яэлы. Заметный. Почти орлиный.
И сильно выпирающие ключицы.
Ее смуглая кожа была того же оттенка, что и моя. И высокий лоб, линия роста волос в форме буквы М, густые брови, небольшой изгиб нижней губы: мне он придает недовольный вид, а ей – выражение легкой самоиронии.
Но в кого она такая стройная, удивился я. Уж точно не в меня. Может, в мать?
Как-то раз за кофейным прилавком Лиат упомянула, что ее мать – оптометрист. Я искал на карьерном сайте женщину-оптометриста по фамилии Бен Абу и нашел трех. Одна в Димоне. Одна в Рамат-Гане. И одна в Тель-Авиве, которая в рекламном тексте о себе с гордостью сообщала, что она по совместительству окулист. Я не детектив, но тридцать пять лет работы в терапевтическом отделении научили меня исключать невозможные сценарии. Я исключил вариант с Димоной, потому что Лиат принадлежит к тому поколению, которое предпочитает во время учебы жить с родителями, чтобы сэкономить, и, если бы она жила в Димоне, она бы, скорее всего, пошла учиться медицине в Университет имени Бен-Гуриона[98]. Я отверг и вариант с Тель-Авивом: если бы мама Лиат была дипломированным врачом, Лиат, скорее всего, упомянула бы это в разговоре. Поэтому я позвонил – сердце бешено билось – в отделение «Кешер айн»[99] в Рамат-Гане и попросил к телефону начальницу, а когда она взяла трубку, задал вопрос, она ли мать Лиат Бен Абу.
– Кто это говорит? – спросила она подозрительно.
Я представился.
– Мне нечего сказать вам, доктор, – процедила она, явно собираясь положить трубку.
Но я успел выпалить:
– Я звоню по поводу биоматериала, который вы получили из банка спермы.
– Даже не догадываюсь, о чем вы, – ответила она. Но по небольшой, почти незаметной дрожи в ее голосе я понял, что как раз догадывается.
– Госпожа Бен Абу, – предложил я. – Давайте встретимся.
* * *
В Раанане[100] есть кафе, где Нива любила проводить свои конфиденциальные деловые встречи. Когда она хотела переманить высокопоставленного сотрудника из конкурирующей фирмы или заинтересовать спонсора проектом, основную идею которого нужно было хранить в тайне, – она назначала встречи в кафе «Сальта».
Кафе «Сальта» состоит из двух частей: открытой, обращенной к улице, и потайного заднего дворика, который закрыт для посетителей днем и открывается только вечером.
Нива договорилась с владельцем кафе, что ей – и только ей – можно будет проводить встречи в заднем дворике и днем тоже, и получила в свое распоряжение стены, у которых нет ушей. Что она предложила взамен? Думаю, ничего. Она умела просить так, что отказать ей было невозможно.
* * *
Яфит Бен Абу опоздала на встречу.
Порядочно опоздала – не на пять минут.
Тогда, накануне заседания комиссии, секунды, не заполненные ничем, явно не шли мне на пользу. Если какое-то время мне нечем было заняться – меня одолевали дурные мысли. Может, она вообще не придет? А может, придет, но в компании адвоката? А может, без адвоката,