— И врешь ты, Пармен, а что-то получается.
— Понял, ясно теперь, от кого ты любимую доченьку хочешь отнять?
Сергей подошел к ограде, метались тени деревьев и затихали: останавливалась ночная карусель на засыпанной листвою земле, и снова с нарастающим шумом кружились тени. А дальше, над обрывом, сияла венцом голицынская беседка.
Сергей сжал холодные железины ограды.
— Скажи, любит она меня?
Я же специально пластинку поставил — «Утомленное солнце». После нее сразу расписываться бегут так обвораживает, месяца на два, а то и на четыре бывает.
— Я серьезно с тобой, — с обидой сказал Сергей.
Лазухин поднял воротник пальто.
— Любит.
Сергей почувствовал, как сердце его слегка остановилось — продлило миг счастья.
— Почему ты решил? Ты что-то заметил? Что, Пармен? Только без своих фантазий!
Хорошо. Произведем эксперимент. Вот я гляжу твои глаза. — Лазухин нарочито пристально посмотрел в глаза Сергея, спросил: — Ты что-нибудь почувствовал?
— Да так, ничего особенного.
— А когда она глядит, ты чувствуешь жар, волнение, приступы восторга. Не так ли? Так вот, из ее глаз исходят лучи, слегка розовые и пламенные, поднимающие температуру твоего тела. Эта горячка и есть любовь.
— А хочу я уйти с ней, без единого гроша, куда-нибудь далеко-далеко в поля и леса родные. Ты скоро увидишь наши силуэты вдали. Прощай и здравствуй, новое, чудесное!
— Тогда будь готов!
С надеждой, верою веселойИди все, не унывай;Вперед! Мечом и грудью смелойСвои путь на полночь пробивай.
Так, Сергей. Тебе сам Пушкин прислал несколько слов дорогих. Без ангельства, как видишь. Люблю его!
Пой, ямщик! Я молча, жадноБуду слушать голос твой.Месяц ясный светит хладно,Грустен ветра дальний вой.Пой: «Лучинушка, лучина,Что же не светло горишь?»
— Что же не светло горишь, — повторил Лазухин. — Дороже всех огней для меня эта лучинушка наша. Вот расскажу сейчас про одну лучинушку, про любовь. Любовь особая. Алмазами вкраплена в породе человеческой.
Слушай… В нашем старом доме знаешь как, жизнь каждого, считай, открытая. Все известно, и все обсуждается, критикуется, или, наоборот, ставится в пример доброта, какая-нибудь удача. В самом конце коридора каморка.
Жили-были в этой каморке Горбачевы. Муж, жена, двое детишек-мальчик и девочка. Мать заболела безнадежно. Увезли в больницу. Через месяц пришел ее день последний. Муж прощаться пришел. Детишки с ним. Минута тягостная. Детишки, конечно, ничего не понимают.
Рады: мамку увидели. «Мама, мамочка, приходи к нам скорей». Не пришла мама. А стала приходить к ним няня из этой больницы. Детишкам баранок принесет, ирисок или яблок. По выходным — гулять с ними. Выбегут на луг возле пруда. И галдят, и смеются, и в прятки, и в салочки играют. Вечером спать уложит… Лучинушка! Осветила их темный и горький угол. Хворает сам Горбачев, был слаб, а сейчас и вовсе после смерти жены. Никак не воспрянет. Сегодня, когда я к тебе собирался, пьяный он падал. Детишки по улице вели. Где же лучинушка их?
Заплакали. Соседи звать побежали. Одно страшно — как она будет расставаться с ними, и как они с ней расстанутся. Отец детишек обнимает, плачет, и тут же в пивную бежит. Не остановишь. Жена была тихая, хорошая, детишки смышленые. Работай, живи. Бывает всему готовая причина, и выбор есть: быть или не быть. А тут без выбора, без измены и убийства. Все в одном: любовь жалость совесть и лучинушка, лучина, что же не светло горишь. И идеалом не подходит, чтоб жертвовать собой а ведь и пожертвует, уже обстирывает, корытом в стенку уперлась, в цветочки на засаленных обоях.
Друзья остановились перед откосом Окружной дороги. В стороне отливал лужниковский плес. Плыла баржа с фонарем на мачте, глухо стучал буксир под мостом звуки отдавались в железных арках, разносились над берегами и утихали стрекочущим эхом вдали.
— Кто же она? — спросил Сергей.
— Одна молодая, красивая женщина.
— Дети есть дети. Их-то жалко. Но отец?
— Она к плохому в дом не войдет.
— Детей губит, — с вспышкой гнева проговорил Сергеи, — А за это ему любовь человеческую?
— Что-то с ней такое, что каким-то образом каморка заметно на чистый свет повернулась. Я что-то рассуждал, Да и ты. А она просто, будто в свою избу вошла. «Ой же на дворе рябинами пахнет».
— Феня?
— Значит, уловил. Запало. Хотя в тот момент ты в политике плавал и нырял где-то в волнах Ла-Манша. Между прочим, Лийка заревновала.
— Да ты что?
— Любит. Вот что!..
Друзья спустились с откоса в ров с кустистым донником в порослях задичавшего вишенника, опутанного травой и вьюнками. Сели на старую, знакомую еще со школьных лет, шпалу.
Сергей ощупал свой карман: трубку и табак дома забыл.
Лазухин достал пачку «Норда».
По путям прошел товарный состав, земля тряслась и грохотала, в вихрях стелилась трава.
Когда состав скрылся и доносились лишь отдаленные раскаты на мосту, Лазухин сказал про Феню:
— В чужом углу осветила, а в своей избе, слышал, тьму сама завела.
— Да не сама, — ответил Сергей. — Митя, муж ее, загулял. Десять тысяч растратил, в тюрьму попал. И горе еще: отец его, Федор Григорьевич, на березе замерз. Вся беда на них от Желавина. Проживал такой на хуторе подлец. И сам, говорят, пропал. Топором его уложили. Отца моего затянули в эту историю с убийством. Вот какой угол, Пармен. Глухое болото. Сверху мох, а под ним и дна нет.
Полина Петровна налила в тазик теплой воды, опустила ложки. Развалились серебром на дне. Перемыла тарелки, чашки и блюдца. Поставила рюмки и бокалы в буфет. Посверкали на столе, и снова, надолго, закрылись стеклянными створками.
Перед зеркалом вытащила заколки и шпильки из пучка сплетенных на затылке волос, повязала голову легкой косынкой и подошла к окну на кухне.
Ждала сына.
На той стороне реки, по набережной, проносились редкие, наполненные светом автобусы, удалялись красные огоньки машин.
«Что же дальше?» — подумала она. Сын отслужил, а дальше-надо работать. Пришла пора. Все равно какая работа: копать ли землю, стоять у станка, пахать, сознавая, что люди работают друг для друга, помогают старанием, чтоб каждому жилось хорошо.
Она врач, много лет проработала в больнице, нагляделась на прошения с жизнью и знает, что нет ничего прекраснее простого дня за окном. Как каждая мать, хотела счастья сыну. Где оно — рядом или далеко? Может и не быть его: не всем дается.
В комнатах тихо-тихо. Феня давно спит. Молчит телефон, и Полине Петровне кажется: вот-вот зазвенит и ей сообщат что-то… Тревоги материнские, без конца тревоги.
Одни забываются, и приходят новые, как тучи из-за горизонта: их не остановишь.
Сергеи открыл дверь ключом, вошел крадучись.
Полина Петровна зажгла свет на кухне.
— Ты не спишь. Прости, мама. Заговорились с Лазухиным, — сказал он и расцепил портупею, повесил на штырь вешалки, как, бывало, отец.
Она была рада, что он пришел.
— Ложись. Чай принесу, — сказала сыну.
Сергей прошел в комнату, где спала Феня, чтоб взять кисет и трубку па подоконнике. Сперва, войдя со света, ничего не различал в темноте. Потом что-то забелело в углу, и из белого показалось лицо в лучившейся тенями подушке; чему-то улыбалась, и удивительной была явившаяся из тайны сна улыбка с закрытыми ресницами, будто о любви сказали ей что-то, или узнала минуту счастья, и забылась, и руку опустила, показывала пальцем на лежавшую в кресле кофточку — не то просила подать, не то раздумала и заснула.
«Лучинушка, лучина, что же не светло горишь».
Он торопливо взял кисет и трубку, вышел с гулко забившимся сердцем.
На столике, возле постели Сергея, стояла чашка с чаем, как золотом налитая. Вился парок, тепло пахло лимоном.
Сергей с жадностью выпил чай.
— Как прошел вечер, мама?
— Все хорошо. Исключая трюк на балконе. Как взбрело тебе в голову?
— Конечно, глупо, — согласился Сергей — Хотя Чтото хотел доказать, видимо?
— Ты видел Николая Ильича?
— Да.
— И Ирину Алексеевну?
— Да, и ее, — нехотя и холодно ответил Сергей.
— Что-то случилось? — спросила Полина Петровна.
— Потом, мама…
В тишину квартиры рвался ветер, шумел за окнами в каком-то уголке загрюнило: сверчок деревенский — из дядюшкиного дома Сергей в спичечной коробке привез.
Первые ночи сверчок молчал, видимо, после своего родного запечья привыкал к новому жилью. Грюнил нежно, светло и задумчиво, будил Феню, вызывал во сне вечереющий хутор, звон парного молока в подойниках и рубиновую опояску зари за полями.
«Наш сверчок», — с улыбкой встретила его песенку в грусти о далеком.