— Конечно, глупо, — согласился Сергей — Хотя Чтото хотел доказать, видимо?
— Ты видел Николая Ильича?
— Да.
— И Ирину Алексеевну?
— Да, и ее, — нехотя и холодно ответил Сергей.
— Что-то случилось? — спросила Полина Петровна.
— Потом, мама…
В тишину квартиры рвался ветер, шумел за окнами в каком-то уголке загрюнило: сверчок деревенский — из дядюшкиного дома Сергей в спичечной коробке привез.
Первые ночи сверчок молчал, видимо, после своего родного запечья привыкал к новому жилью. Грюнил нежно, светло и задумчиво, будил Феню, вызывал во сне вечереющий хутор, звон парного молока в подойниках и рубиновую опояску зари за полями.
«Наш сверчок», — с улыбкой встретила его песенку в грусти о далеком.
Полина Петровна лежала на тахте у Другой стены.
Слышала, как вздохнула Феня.
«И ей доля», — подумала о ней и сама вздохнула.
Сверчок распалял свои трели, приближался к порогу, пробовал в ванной акустику, в комнате Сергея табачок не понравился, и наконец, затрещал под тахтой Полисы Петровны.
— Развлекать явился, кавалер, — засмеялась она.
— Теперь до утра разгулялся, — ответила Феня и разговорилась, потихоньку стала рассказывать разные исчории про сверчков, что от пожара они — чуть запахло — уходят и в брошенных избах не живут, дома разговоры подслушивают. — Всякое про них говорят. Ведь и про человека всякое можно сказать. А заметила: войдешь в избу — сверчок притихнет. А только слово сказал — засвиристел. По голосу, что ли, узнавал? Не к добру будто, если цвиркун на огонь летает. Было, сама видела, как летал. Перед печью вспархивал. Красный какой-то, крылья стеклом блестят, а усы словно жала. Вспорхнет, пролетит и упадет где-то. И сдается, вроде как по стене что проскакивает. Вот остановилась я и жду. Вспорхнул, и вижу, по стене тень от него замахала, замахала и под пол провалилась.
— И что же случилось? — словно издалека навестялся голос Полины Петровны.
— Я к разговору. А в нашей избе всегда что-то случалось: то вдруг словно кто заходит, то ночью дверь настежь. Может, самое-то и обычное: на завалку не закрыла, а ветром растворило. А в избе всегда что-то скрипнет или треснет. Но чего-то не по себе, а как проверишь?
Все равно что на уме, не видать. Вон и Федор Григорьевич все загадками говорил. Как-то сказал: «Обманутый человек не свою жизнь проживает». Просто так сказал или к чему-то, разберись? Не от людей ли что вплелось?
С соседского крыльца виднее бывает. Я поводов не давала, не обманывала. С Митей как могла. Да сам чего-то мучился. Все и порвал. Характером слаб. Не ровня Желавину. Тот держался. С бутылкой не распускал себя. От цели глаз не отводил. Из разных мест и сторон, а будто заходил, прикидывал и прицеливался в одно. Я его взор с конца хутора чуяла. Иду и чую. Замрет и стоит среди дороги словно каменный. Чуть только голову в мою сторону, в землю глядит, а все видит.
— Неужели надеялся?
— А кто мог ему запретить надеяться? — вопросом ответила Феия. — Митя пытался, да в грязь попал. И Дементий Федорович пробовал, а ни с чем пришел. Желавин души поджигал. За такие пожары на суд не ведут. Хлев с навозом сгорит- будут судить. А за душу нет. Самого огонь не касался, как за рвом стоял. И на чем-то держался. На какой-то правде.
— Чего он хотел? — спросила Полина Петровна.
Феня приподнялась на подушке. В темноте казалась совсем другой: волосы ее были черны, лицо светлело смутно, не улавливалось в знакомый образ, в глазах покрапывало зеленью, и было удивительно, как было бы в ночи — вдруг проблеснули бы на траве зеленые солнечные крапины.
— Что он хотел? — повторила вопрос Феня. — А пустячок будто бы, в жаркий багульничек звал. За что клялся открыть какую-то тайну про Митю: мол, и местечко на земле существует, огнище в травке, след сгоревшей души его.
— А что и почему, в каком предшествии было, в багульничке, скажу, — говорил Желавин в ту памятную ночь, на мостках, где Феня полоскала белье заревым предвечерьем.
Желавин стоял за ольховым кустом.
Феня, в будничной холщовой кофте, тронутой шитьем на плечах, и холщовой крашеной юбке, босая, отжимала белье и укладывала в ведро отполосканное рубахи мужиков своих, не ведавших еще, что одна из этих рубах в могиле, под гробовой доской, от ударов земли на ледяной груди сотряснется, а другая — в лагерном зное, просоленная потом истлеет.
— То местечко я камнем прикрыл: не зарастет и дождем не смоется. Все черненькое будет, — досказал Желавин.
Феня притихла, насторожилась.
— А Митьке не докладывай, — крадучись заговаривал он. — Натворит, в мерзости уличенный.
Феня все глядела в воду, и будто оттуда голос, со дна.
— О чем это вы? — сказала она.
— Понятия захотела? А оно какое понятие, в разных лицах все разное. Митьке ты так, а мне вроде как бриллиантовая. Такое понятие и такое. Иной скажет: «Жить без тебя не могу». А я так-то взмолюсь, какой толк? Сочувствие ко мне не склонится, и жалость слезу не прольет, что вдруг я умру. А вот Дементий Федорович в багульничек пригласит, оно и стыд, а обаяние героя, трепет. А я приглашу? Позор подлейший, пятно и клеймо, да и смех. Выходит, о тех же чувствах один может говорить, а другой нет. Что же получается, он имеет право воспылать, а на меня за то же воспылание пальцем укажет и заклеймит.
— Кому кто нравится, — ответила Феня. — Глухарке алые брови, а любёне взор дорогой.
— Не один с алыми бровями?
— Да с одним в лесок летит. Оттоковали вы свое по багульничкам.
— Так мы люди. Страсть как смола, янтарем дороже.
Если бы в зле, а то в любви причина. Да речь не о том.
Он возвышен, а я унижен. Куропаточками встречаете его, иовриком перед сапожками его, словно праздником престольным. Как же, как же, от бандитов избавил, хлеб и мед вам дал. А теперь спаси его… Вот, вот, — повторил Желавин и вытащил из-за голенища конверт. — Поминальная герою. А Митьке особо. Плакать, плакать будут, если не спасешь. Жребий тебе в багульннчек прийти. И спасешь всех. Тайну тебе открою, Митькину или какую.
Феня обернулась. Под пестреньким платочком синели глаза.
— До морозов потерпите. А то с тепла прямо угорели.
Такое плетете.
— Я-то о чем, о багульничке. О тихой полянке. Я у своей березы постою, а ты у своей в отдалении, чтоб воспыланием как бы да лесок не загорелся. Один лишь шажок в мою сторону, головку опустив или зануздкой подняв, по своему усмотрению. Всего лишь шажок за героя. Вот так! — Желавин ногой повертел, с любованием оглядывая сапог свой, и шагнул из-за куста. — Или пусть гибнет от гордыни твоей? Так и скажу, спасти ты его не согласна, посчитала унижением шагнуть за него. — Желавин языком прилизал отставший краешек конверта, заклеил. — Да пошутил, пошутил. Наоборот, представлю, что согласна была в багульничек за него, да я правдой тверд и неподкупен.
Лицо Фени затлело гневом, а глаза потемнели.
— Да чтоб земля под тобой закипела.
Желавин приподнял картуз, ответствовал с поклоном!
— Адью! И не гневайся, красоту свою побереги. Может, успеешь. А их, из хлебов, медов и колечек бриллиантовых, всех на ухабы выведу, — негромко сказал под раскат отдаленной грозы, что эхом, как телегой, прогрохотала по лесу.
Время шло, а тьма ночная все так же пронзалась отсветами уличных фонарей, полоска голубоватая являлась на потолке и исчезала как от вращения, навещала другие окна, не выдавая сна тихого за ними, любовь и рыдания.
— Я помню его совсем молодым, — сказала Полина Петровна про Желавина. Всегда в черной рубашке.
Девчонкой видела раз, как он глядел на барскую усадьбу. Стоял за сосной, как зачарованный, отрешенный, чему-то улыбался, и вдруг замолился и побежал. Оглянулся в каком-то ужасе. Мне кажется, его чем-то испортили, что-то было. Я не представляю, чтоб человек в своем уме ног дойти до такой мерзости. Завидовал нам. Подчеркивал свою униженность и бедность. Из этого свои рассуждения плел, что лишнего ничего не хочет иметь. Чем больше лишнего у одного, тем меньше в общем, а значит, имеющий лишнее вредитель и вор. Семью отрицал. Полнейшая свобода. Детей в приюты для воспитания образованным потомства, выбранного по уму и способностям, а остальных — в ров. Через сто лет всего будет вволю — хлеба, жилья, одежды и места под пальмами.
— Нашел себе приют, — сказала Феня, — под бузиной в могиле.
— Не верится. Узнаем когда-нибудь всю правду?
— Дорогая плата за нее.
— Но как без этого?
— Я не знаю. Даже не задумывалась прежде. Есть солнце, есть цветы, дружок милый — так и положено.
В дверях показался Сергей. От жарка трубки блеснули его глаза.
— Еще полуночник, — сказала Полина Петровна.
— Вежды не смыкал, глядел с высокого холма. Видел под тучей злого ворона, — зашептал, как шепчут детям в страшных сказках. — Вот он летит, гремит. На крыльях тьма, па хвосте полымя.