— Сирень отцвела, а сиренью пахнет. Духи. Тоже капли. Только цветов весенних дурман. Как же Дементий Федорович дозволяет, чтоб жена чужое дурманом возбуждала? Зачем же возбуждать?.. Ведь и валерьянки не станет для успокоения. — Желавин засмеялся: хотел подтвердить смехом, что он пошутил.
— И что же случится? — уже покидая его, простилась вопросом Полина Петровна и услышала вдруг:
— На свидание ко мне придешь. А не придешь…
Она оглянулась. Желавин закрыл глаза конвертом.
— Сгниет Дементий Федорович, — договорил и пошел дальше, вихляя бедрами и плечами, заложив за спину руку с письмом наветным. Па конверте сгусток сургучный, а из сгустка паутиной бечевка посконная.
Дементий Федорович вышел из-за кустов сирени навстречу жене, в командирской гимнастерке, с фуражкой в руке, осветлен сединой, не той, потлевшей поздним холодом, а какая бывает в расцвете лет — пропалит белым полымем, будто след из гроз простремленный.
Она обняла его, погладила его голову, ясную под голубым чистым небом. Он уловил глубинную ее тревогу за лаской кропивших глаз.
— Что с тобой?
— Опять он. Был на приеме, — произнесла она как о неизбавимом.
Дементий Федорович привык к внезапным желавииским набегам, вернее терпел и ждал случая, какого-то случая, от которого сгорит и исчезнет это вязучее, как смола, тягостно прилипшее к семье.
Они пошли вниз под старыми ивами, освежившггмн воздух талой сладкой и горькой влагой листьев с осеребренной подкладкой на нежно-зеленых трепетавших плетях. Слева высокой кручей косогор в репейниках, в колючках чертополоха. На самой вершине домик запахнулся вишневым садом, раскрыта калитка на тропку обрывную.
— И что он? — спросил Демеитпй Федорович про Жславина.
— Какой-то кошмар, — о письме Полина Петровна решила не говорить. Зачем? В желавинском не было конца, и он уже расплачивался за свое. Сердце не лгало. Потрясающие удары его выдавали ужас, вселившийся в здоровое тело с жизнью самого подлеца. Но тревогу не скрыла. — Он что-то задумал против тебя, — предупредила она и, отвернувшись, посмотрела на домик на круче. Кто там Живет? Кто? Окошки в желтых наличниках приласкали ее чужим, кажущимся покоем.
— Что он может? — с вспышкой гнева ответил Дементий Федорович. — Холуи! Изощренный, выученный, хитрый во лжи и притворстве. Так я могу сказать тебе. А другим? Какие основания? Личные, любовные? Иногда мне кажется, что это моя судьба. Не просто отвлеченное, я так и вижу тот луг в гвоздиках и тебя, Поля. Мы стояли у разных берез — он и я. Ты шла ко мне. Я не забуду его взгляд: как жала свои всадил он в меня. И в то же время что-то другое, невидимое. А в сущности, подлое… Зачем он приходил к тебе?
— С ним что-то стряслось. Подавленное состояние, страх. Я слушала его сердце. Он в ужасе, словно помешанный. Говорил что-то про Внкентия Ловягпна, будто навещает — в окно стучит.
— Все ложь. Внкептнй сгнил в болоте. А Желавину надо разнести слух, что бандит жив.
— Зачем?
— Чтоб опорочить меня. Сбить с пути. Давняя охота, знаешь.
— Но что-то стряслось. Без причины не может быть.
Возможно, какие-то чувства, а выхода нет. Выходит, угарное.
— Поля, сколько возможностей дать волю чувствам в хорошем. Свою жену забил, теперь подай Митину. Ходит хам в грязных сапогах по чистому полу. Не оставлять же грязь. Вытирай. Вспомни, как следил у нас, и мы ничего. Как-то неудобно делать замечание.
— Вытерла, и ничего, — сказала Полина Петровна.
— За ним. Это доставляло ему удовольствие… И все-таки в чем-то дело?
Они остановились на набережной. От простора застуденевшей реки порывало холодом. Тяжелые волны хлестали в гранит, захлебывались пеной.
Дементий Федорович надел фуражку, пониже надвинул козырек и опустил голову, окинул взглядом реку, тусклую, как свинец, всюду в красных от заката, быстро исчезавших пятнах.
«Да, в общем я что-то начинаю вспоминать. Видимо, так, все так: человек проживает три части своей жизни.
В первой просто живет, во второй расплачивается за ошибки, а в третьей прозревает», — раздумывал Дементий Федорович.
Полина Петровна стояла спиной к реке. Все смотрела на тот домик на круче. Между вишенок перед обрывом натянута бельевая веревка. Висели две рубахи-мужская и женская, пошевеливались, взмахивали и вдруг начинали плясать и обниматься, опускались обессилешю, трогали рукавами друг друга, отпихивали и снова вскакивали порой, взлетали над обрывом и в испуге шарахались за бурьян.
Мужская рубаха рукавом стала обнимать женскую и затихла, раздалась грудью и пошла, пошла, вихляя, а женская забегала вперед, вилась, взмахивала подолом.
«Желавин с Серафимой», — представилась Полине Петровне чета супружеская, бесстыже разгулявшаяся над обрывом.
Дементий Федорович распрямился. Привычно расправил под ремнем гимнастерку, поводя плечами, какой-то свободный, влекущий верой в сокровенную доброту свою.
Глаза, ясные, близкие и далекие, задумчиво окинули взором рощу закатную.
— В Желавине бился гад. Ты слышала, как он сдыхал, но не сдох еще, — произнес Дементий Федорович.
ГЛАВА II
Провалились слои облаков, и поздним утром небо тронулось голубой акварелью с лимонными отсветами солнца.
Полина Петровна на кухне налила чай в чашки — себе и сыну. Муж третий год из жестяной кружки лагерный чаек пьет. Недавно десять пачек послала «индийского». Просил в письмах проверенных: «Чайку, Поля, чайку пришли». Чудилась какая-то надежда, да будто и подторапливал время к избавлению: «Чайку, Поля, чайку пришли». А то, казалось, хворал и замерзал: «Чайку, Поля, чайку пришли».
Сергей вышел из комнаты.
— Доброе утро, мама.
Он поцеловал мать в припудренную щеку. Скрывала тоску. Нс сохла и не сгорала. Как осина, горьким соком жила на земле ненаглядной.
Полина Петровна поставила на стол фарфорово-белую сахарницу в цветочках вересковых.
— Погода, кажется, разгуливается.
По свету на стене было видно движение облаков — то светло, то сумрачно.
— Жизнь удивительна, мама. И знаешь чем? Думаешь и хочешь сделать одно, а выходит совсем другое. Я стал замечать. Будто что-то уже определено заранее… Видел вчера Николая Ильича. Он изменился.
— Годы, Сережа.
— Странное что-то.
— Да и заботы родительские. Когда-нибудь узнаешь. Хочется быть счастливым в любом возрасте.
Сергей выпил чашку чая, сходил в комнату и принес кисет с трубкой.
— Зачем ты куришь?
Он долго набивал трубку табаком.
— Что с отцом, мама?
— Я тебе говорила.
— За что же все-таки его?
— Возможно, нам и не положено знать.
— Я хочу знать, что думаешь ты. Чего-то боимся, чего-то скрываем. Без откровения нельзя.
— Откровение — не всегда правда.
— Я прожил сравнительно мало. Но чувствую: одно идет по поверхности видимое, другое — глубоко, у дна, в яме. Я не сомневаюсь в честности и доброте отца. Надо разобраться.
— Я мало что знаю. Как и ты. Что мы можем?
Глаза Полины Петровны заблестели от слез. Сергей тронул руку матери.
— Прости. Тебе тяжело. Верю, ты все разобрала по ниточкам. Попробуем вместе. Вдруг что-то да выйдет?
Случится.
— Николай Ильич сказал. Он имеет связи, он знает. Он мне сказал, что самое разумное ждать, ждать, чтоб не быть виноватым в «изменении к худшему»- «геГогпшю ш ре^иа», — произнесла Полина Петровна незнакомым голосом. — Его слова. Можем напутать. Я прошу, никаких действий без меня.
— Страх перед какой-то правдой. Я понял.
— Поклянись, что никогда не проболтаешься, что я скажу тебе.
— Никогда, — заверил Сергей.
— Я не говорила даже брату. Было письмо на отца.
Отец представлен как сподручный бандитов.
— Это ложь! От кого письмо?
— От Желавина.
— Так вот какого подлеца он проглядел. Врага! Вот и дело!
Полина Петровна открыла форточку.
— Ты накурил.
Из форточки потянуло прохладой, влажной с терпкой прелью от багровевших за окном кленов.
— Желавин терял совесть, — сказала Полина Петровна. — Бывало жалко его.
Сергей вскочил со стула.
— Этого подлеца! — с удивлением и негодованием произнес. — Отец пострадал за свою жалость.
— Ты хотел разговора откровенного.
— После всего как можно говорить о какой-то жалости?
— Желавин когда-то спас жизнь отцу.
— Первый раз слышу, — как внезапным, был поражен Сергей. Он сел на свое место, взялся за кисет и трубку.
— Отец не любил вспоминать об этом, — ответила Полина Петровна. — Было это давно, на старой Тульской дороге, за Чурой возле пруда. Троих молодых коммунистов с завода встретили какие-то люди. Лица их были закутаны башлыками. Свалили и стали бить сапогами.