Разговаривая с родными, Сумароков то и дело посматривал на дверь. В комнате кого-то не хватало, и он не сразу отдал себе отчет, кого, собственно, хотел бы здесь увидеть. Но когда вошла Вера и доложила, что стол накрыт, Сумароков понял, зачем он приехал в Москву и почему так сопротивлялся намерению жены сопровождать его. Он желал увидеть Веру, и присутствие жены отравило бы ему радость ожидавшейся встречи.
Он плохо живет с женой, и об этом говорят в городе. Иоганна давно перестала скрывать недовольство мужем, а Сумароков не делал ничего, чтобы наладить отношения. Жена была чужда ему. Осознав это, он пил, чтобы забывать о необходимости что-то устраивать в своей семейной жизни. Да и не только из-за этого. Пил потому, что пили кругом, что десять лет лейб-компании приучили его к водке, что театральная машина крутилась трудно и обижал Сиверс, Пил и пьет. Кому какое дело?
Сумароков не загадывал еще, как он будет поступать дальше, после поездки в Москву. Важно было увидеть Веру и убедиться в том, что ему не давало покоя впечатление первой встречи. Он помнил, что Вера крепостная, что разница их возрастов превышает четверть века, что он еще не перемолвился с ней ни словечком, — и обо всем забыл, снова взглянув на девушку.
Петр Панкратьевич рассказывал сыну о переезде, о том, что пришлось подновлять крышу, перекладывать печи, мать жаловалась на дворовых, избаловавшихся в Москве без господ, сестры потихоньку переговаривались между собой.
Сумароков молчал, прислушиваясь не к застольной беседе, а к тому, что звучало у него в душе:
Любовь, любовь, ты, сердце к утехам взманя,Любовь, ты уж полонила меня…
5
— Уф! Как гора с плеч! Поздравь меня — привезли, — сказал Сумарокову Олсуфьев, встретив его во дворце через неделю после приезда.
— С чем поздравить? — не понял Сумароков.
— Державу привезли. Ведь послезавтра коронация, а ну как не поспели бы с этой штукой? Старик Неплюев молодец — петербургских ювелиров заставил день и ночь работать, но к сроку поспел.
— Ты вот о чем… — разочарованно протянул Сумароков. — А мне что скажешь?
— Разве мало такой новости? — засмеялся Олсуфьев. — Я тебе доверил важную государственную тайну — это ли не признак моего дружества?
Он сделал вид, что не понял вопроса Сумарокова. Ответ на него должен был огорчить старого товарища.
— «Слово» мое время печатать, — сказал Сумароков. — Или ты уже сам распорядился?
Олсуфьев набрал в грудь воздуха.
— Александр Петрович! — начал он. — Видишь ли, брат, это тебе не Петербург. Университетская типография заказами перегружена — где печатать? Мы тут посовещались и решили: пусть будут только речи духовных лиц — Новгородского архиерея, епископа Белорусского. Так оно торжественнее.
— Что ты крутишь? — строго спросил Сумароков. — Скажи правду. Императрица читала мое «Слово»?
— Читала. И одобрить не соизволила. Зато в коронационный указ тебя внесла. Будешь действительным статским советником. А многие повычеркнуты. Доволен?
Сумароков не отвечал. Что могло в «Слове» не понравиться императрице? Мысль б том, что и для монархов законы обязательны, что государи нуждаются в умных советчиках, что надо преследовать взяточников? Ведь сходные пункты есть в манифестах, о том говорено с Никитой Ивановичем… Странно! Он поблагодарил Олсуфьева за хлопоты, возвратился домой, прошел в свою комнату, кликнул Веру и попросил закусить.
Вера принесла водку на том, же подносе, который видел он в Петербурге. Сумароков выпил одну за другой три пузатые рюмки, пока Вера составляла закуски на стол, и, когда она повернулась, чтобы уйти, схватил ее за руку.
— Не надо, Александр Петрович, — проворно высвобождая руку, сказала она, — не балуйте.
— Вера, — проговорил он, пьянея, — чувствие человеческое равно, хотя и мысли непросвещенны.
— Оставьте, Александр Петрович, не говорите стихами. Я боюсь.
— Это еще не стихи. А почему бы не говорить мне стихами? Ты знаешь — ведь я поэт!
— Знаю. Я от боярышен ваши стихи выучила.
— Это хорошо, — сказал Сумароков, наливая рюмки. — Выпей со мной, Вера. Я сегодня полный афронт получил. И от кого?! Если бы ты знала… Не хочешь? Ну, я за тебя… Какие же стихи ты помнишь?
Вера нараспев прочитала:
Успокой смятенный духИ крушась не сгорай!Не тревожь меня, пастух,И в свирель не играй.Я и так тебя люблю, люблю, мой свет,Ничего тебя милей, ничего лучше нет.
— Вздор, какой пастух? Я все выдумал. Это вранье. Природное изъяснение чувств из всех есть самое лучшее. Понимаешь — природное! Вот послушай песенку, какую на Камчатке тамошние люди поют, в природной простоте живущие:
Потерял жену и душуИ пойду с печали в лес,Буду с древ сдирать я коркуИ питаться буду тем.Только встану я поутру,Утку в море погоню,И поглядывать я стану,Не найду ли где души…
Он читал, скинув парик. Рыжие с сединой волосы поблескивали при мигающем свете заплывших свечей. Вера жалеючи смотрела на Сумарокова, неслышно отодвигаясь от стола.
Тихо приоткрыв дверь, она вышла из комнаты.
Сумароков открыл глаза, увидел, что Веры нет, попробовал встать, но передумал — и придвинул к себе графин…
Через день, в воскресенье, была коронация.
Кремль заполнили гвардейские и армейские солдаты в строю. Народ не пускали.
Екатерина в императорской мантии, хвост которой несли камергеры, сопровождаемая полусотней архиереев и архимандритов, вошла в Успенский собор, приложилась к иконам и села на трон. Ей поднесли корону. Золотой обруч императрица надела слегка набекрень, но, увидев волнение в глазах придворных дам, поправила корону и глубже нахлобучила ее на голову. Пушки с Красной площади открыли холостую пальбу. Началась церковная служба.
Литургию Екатерина слушала, стоя у трона. В правой руке у нее был скипетр, пальцы левой цепко захватили державу — золотой шар не умещался на маленькой ладони.
Первый член Синода, Новгородский архиепископ Дмитрий совершил миропомазание — начертил на лбу государыни крест кисточкой, помакнутой в сосуд с миром — составом, смешанным из благовонных веществ. Пение мощного хора, стрельба, шум толпы, окружавшей собор, создавали праздничный звуковой фон церемонии.
Коронованная императрица Екатерина Алексеевна возвратилась в Кремлевский дворец. Был объявлен указ о наградах. Из его строк сыпались ордена Андрея Первозванного, Александра Невского, бриллиантовые шпаги, придворные чины. Орловых возвели в графское достоинство, — Екатерина хотела сделать это еще в первые дни, но кое-кто заворчал, и пришлось подождать, — а Григорий награжден чином генерал-адъютанта. Эта новая должность обозначала главного телохранителя императрицы. «По Сеньке и шапка», — шептались генералы не адъютанты, слушая длиннейший перечень новопожалованных персон.
Олсуфьев не обманул — Сумарокова повысили в ранг действительного статского советника. Он равнодушно принял это известие. Службы все равно не было, а жалованье оставалось прежним.
Всю осень в Москве продолжались коронационные торжества — царские приемы, обеды, спектакли, маскарады, выезды в дома знатнейших вельмож, посещения монастырей, народные забавы и гульбища. Для москвичей готовилось невиданное зрелище — уличный маскарад «Торжествующая Минерва».
Сочинял и репетировал маскарад первый актер российского театра Федор Григорьевич Волков. Замысел его был парадным — аллегорией показать, как пороки гибнут, когда воцарилась Екатерина Алексеевна, она же богиня мудрости Минерва, и какое торжество по сему случаю происходит.
Литературной частью маскарада ведал Михайло Матвеевич Херасков, асессор Московского университета, поэт, издатель журналов. Он окончил Сухопутный Шляхетный кадетский корпус, намного позже Сумарокова, с юности знал его сочинения, весьма уважал автора, но писал на свой манер, с уклоном в чувствительность, в религию, и сатиры не признавал. Людей же исправлять, в чем нужду видел неотменную, полагал с помощью добродетельных примеров. Надобно наставлять, а не осмеивать, думал Херасков и так учил молодежь, собравшуюся вокруг него в университете.
Волков позвал и Сумарокова. Александр Петрович, огорченный неудачею своего «Слова», без большой охоты приехал в дом Хераскова, где Волков назначил ему встречу.
У Херасковых было тепло и уютно. Елизавета Васильевна, жена поэта, сама писала стихи, но не представлялась ученой дамой и с любовью несла заботы о муже и доме. Корешки книг в шкафах блистали позолотой букв, бумаги лежали на письменном столе ровными стопками, масляные портреты были протерты.