— Полгода по тюрьмам мотали, — закончила Олимпиада свой рассказ, очень довольная тем, что сама перешла в наступление: не про мамашино ли золото болтает мальчишка? Ольга Николаевна смотрела на хозяйку просто и открыто, и та, успокаиваясь, подумала:
“Нет, не разболтал еще Димка про то, что услышал. Забудет, поди… Обойдется”.
Но вечером, когда муж вернулся из порта, где он служил по охране, и супруги пили чай в садике, — Дим вышел на крылечко, постоял, поглядел на море, вздохнул и сказал:
— Тетя, а золото, оно какое? Всегда золотое?
Николай Иванович поперхнулся, у Олимпиады опустились руки и заныло внизу живота. Надо было что-то предпринимать, и предпринимать, не останавливаясь ни перед чем.
IV
Ночь пришла красивая, синяя, со светящимися мухами, вспыхивающими как крошечные электрические фонарики. Далеко за бухтой сиял город, и отражения его огней каплями золотого масла растекались по черной воде. Иногда из города долетал мягкий рокот медных труб, игравших “Интернационал”.[7]
Уходя в свою комнату, Ольга Николаевна сказала хозяйке:
— Завтра я на биржу пойду, Олимпиада Васильевна… Уж вы не откажите посмотреть за Димиком…
— Хорошо, — ответила та и вдруг испугалась так, что задрожали руки, и, чтобы не выдать себя, она спрятала их под передник, крепко сцепив пальцы.
— Конечно, присмотрю… Не впервой!
“Что это она будто в лице изменилась?” — подумала Ольга Николаевна, но ничего не сказала, только молочную бутылку без нужды переставила со стола на окно. И, пожелав спокойной ночи, ушла к себе.
Дим уже давно спал, голенький, — сбросил с себя одеяльце и раскинул ручонки. Дышал глубоко и спокойно. Ольга Николаевна хотела его поцеловать, но побоялась разбудить и только блаженно на него посмотрела.
Стала раздеваться, стараясь не шуметь. Снимая кофточку, почувствовала ладонью твердую тяжесть своих грудей, и мелькнула грустная мысль о нелепо уходящей молодости. Вздохнула. Провела ладонями по прохладным бедрам. Подумала с горечью:
— Вся продажная!
Погасила свет и легла. Лежала с открытыми глазами и представляла себе: стоит на коленях у забора в садике и роет землю большим кухонным ножом, каким Олимпиада рубит мясо на котлеты. Вот нож чиркнул по твердому…
Ах, даже вздрогнула и чаще задышала.
…Не жалея ногтей, рвет землю руками, и вот он — клад… Наверно, круглая жестяная банка из-под монпансье… Ах, какая тяжелая, какая сладостно тяжелая, — едва вытащила из ямы! Скорей, скорей! Крышка не снимается, приржавела. Поддела острием ножа, и она, не звякнув, скатилась в яму. И вот рука глубоко, почти по локоть, погружается в холодные, скользкие золотые монеты…
“Возьму только одну горсть, — задыхаясь, думает Ольга Николаевна, — только одну горсть, и то не для себя ведь, а для Дима… Имею же я право! Все равно это не их — все это награблено: он ведь в чека раньше служил, все знают… Нет, одной горсти мало, что — одна горсть! Зачем им так много денег!..”
Ольга Николаевна уже сидит в постели; рука ее судорожно загребает байковое старое, давно не греющее одеяло — загребает воображаемые пятирублевики и империалы. Женщина тяжело, как в припадке, дышит, и глаза ее, устремленные на синий квадрат ночного окна, блестят даже в темноте. Она шепчет что-то и похожа на бредящую больную…
* * *
Но шепчутся, шуршат как мыши, и в соседней комнате, куда в одно из окон заглянула луна и уперлась голубым лучом в портрет лобастого Ленина. Другой глаз портрета в тени, и от этого кажется, что вождь иронически подмигивает…
— По-твоему, она, стало быть, не догадалась? — спрашивает Николай Иванович, укладывая голову на обвившую его шею руку жены. — Не выспрашивала, не подбиралась со стороны, обиняком?
— Нет, этого нету, — шепчет жена. — Ей, кажись, и в голову не пришло. Конечно, ежели ее пащенок будет и завтра талдырить о золоте — тут уж и дурак догадается… И такая у меня злоба на него — своими бы руками задушила!.. Как кутенка, об угол бы!..
Олимпиада от злости задергала ногами.
— Дела! — вздохнул муж. — Чего делать-то теперь? Ежели бы откупиться, например, дать ей, скажем, рублей сто, и пусть катится в Харбин.
— И не говори ты мне про это! — в злобе вскрикнула Олимпиада и, опомнившись, торопливо зашептала: — Еще чего!.. Самим в пасть лезть? Лучше уж ты выгони меня и живи с ней, с образованной… Только так и знай, — она отпихнула мужа, — и тебя, и себя погублю: донесу!
— Что ты, что ты! — ловя жену, испуганно забормотал муж. — Разве же я к тому!
— То-то, смотри у меня!.. И до чего же я этого сопливого Димку видеть не могу — прямо трясусь!.. Секачом котлетным пузо бы ему распорола! И распорю, ей-Богу, распорю, заикнись только он завтра про наш капитал…
Олимпиада трепетала, как от вожделения, и муж жадно потянулся к ней.
Затихли. Лунный луч медленно переползал через лицо Ленина, и вот портрет подмигнул уже другим глазом, левым. Тикал будильник на столе. Посвистывал носом Николай Иванович, безмятежно дышал Дим. Не спали только две женщины, но лежали тихо, не шевелясь, боясь нарушить каждая ход своих мыслей. А на полке в кухне тускло поблескивал лезвием огромный котлетный нож.
V
Утром, через полчаса после того, как Николай Иванович ушел в порт, Ольга Николаевна поцеловала еще спящего Дима, попрощалась с хозяйкой и, завернув в газетную бумагу пару картофельных лепешек, отправилась на биржу, сказав, что, быть может, не вернется до вечера.
Но до города она не дошла. Когда домик скрылся за поворотом дороги, она, убедившись, что никого вокруг нет, повернула обратно, но уже не старым путем, а карабкаясь все выше по сопке, которая крутым скалистым склоном нависала над домиком. Чтобы не быть слишком заметной в кустах, Ольга Николаевна сняла свой старый дождевик, от времени и приморских дождей из синего ставший бледно-голубым, почти белым.
Скоро домик выглянул снова, но уже внизу, чернея старой железной кровлей, с квадратом садика впереди него. Прячась в кустах, женщина подошла совсем близко и теперь, никем не видимая, наблюдала за собственным жилищем…
Расчет ее был чрезвычайно прост и, казалось бы, безошибочен: Ольга Николаевна думала, что хозяйка, потревоженная болтовней Димика, оставшись одна и не ожидая за собой слежки, так или иначе обнаружит место, где зарыт клад. Может быть, она захочет убедиться, цело ли золото, не вскопано ли место; может быть, просто бесцельно подойдет к нему… Пусть даже этого сегодня не случится, — Ольга Николаевна придет сюда завтра, послезавтра, через неделю… Но она добьется своего — узнает, где зарыты деньги… Она сумеет быть терпеливой!
И выбрав место, удобное для наблюдения, Ольга Николаевна села на траву, подстелив под себя плащ. Моральной оценки того, что она затеяла, совесть ее не делала — ни одной мысли не было об этом. Наоборот, в женщине проснулся азарт охотника, выслеживающего добычу, — темный инстинкт. Ей даже стало весело и очень спокойно, потому что в душе ее зрела крепкая вера в удачу.
Далеко в море дымил пароход, уходивший в Японию.
— Буду и я там! — прошептала Ольга Николаевна. — Буду с Димом. Буду, буду, буду!..
И женщина стала упорно глядеть на домик, словно гипнотизируя живущих в нем. Звенели кузнецы в траве, солнце, поднимаясь выше, начинало жечь землю, и шоссированная дорога, проложенная еще царскими военными инженерами, зажелтела атласно, словно шелковая лента. В одном месте, недалеко от домика, дорогу пересекал белый бетонный мостик, и по обе стороны его, как спичечные головки, торчали столбики. Ими с левой стороны дорога ограждалась от десятисаженного обрыва к морю, которое шумело внизу, темно-синее, почти черное, цвета спелой сливы.
На руке Ольги Николаевны тикали старые часики, звенели, как кузнечик: это шествовало время.
VI
Солнце поднялось уже высоко над сопками Владивостока, когда в садик выбежал Дим, и Ольга Николаевна, увидев его, подумала:
“Хорошо спал сегодня… Как поздно встал!”
Потом вышла на крыльцо и Олимпиада, и Ольга Николаевна инстинктивно подалась назад, хотя снизу ее, спрятанную в кустах, никак нельзя было заметить. Олимпиада сказала что-то Диму, и Дим побежал за нею снова в дом.
На секунду стыд бритвенным лезвием скользнул по сердцу Ольги Николаевны. “Ведь вот, — подумала она, — Олимпиада заботится о Диме, доглядывает, а я, как сыщик, караулю ее опрометчивый шаг”.
Но стыд был подавлен, ибо сейчас же всплыло в памяти носатое лицо спеца по заделыванию консервных банок, который будет ее ждать сегодня, после службы, на скамеечке у бывшего памятника Невельскому[8]. У спеца необходимо было выпросить хотя бы два червонца — на башмачки Диму, — а это было затруднительно, ибо скупой латыш только на прошлой неделе дал ей пятнадцать рублей и предупредил, что до получки у него денег не будет…