— Вы не понимаете… — упираюсь я, когда он убирает телефон.
— А разве это сложно понять? Вы беззастенчиво нарушаете условия залога, миссис Фрост. Разве это не ваш коллега из окружной прокуратуры?
— Квентин, ради Бога! — вмешивается Питер. — Я разговаривал с ребенком. Он меня позвал.
Квентин хватает меня за руку:
— Я дал вам шанс, а вы выставили меня дураком.
— Мамочка!
Голос Натаниэля окутывает меня, как дым.
— Все в порядке, милый. — Я поворачиваюсь к помощнику генерального прокурора. — Я пойду с вами, — сквозь зубы шепотом обещаю я. — Но потрудитесь не травмировать моего ребенка еще сильнее.
— Я не разговаривал с ней! — кричит Питер. — Вы не можете так поступить!
Квентин поворачивается. Глаза у него темные, как сливы.
— Мне кажется, мистер Эберхард, вы буквально произнесли: «Он отлично говорит, Нина». Нина. Вы назвали по имени женщину, с которой не разговаривали? И если уж на то пошло, даже если вы по глупости подошли к миссис Фрост, она должна была взять свою тележку и уйти.
— Питер, все в порядке. — Я говорю торопливо, потому что слышу вой сирен на улице. — Отвези Натаниэля домой к Калебу, ладно?
По проходу уже бегут двое полицейских, держа руки на рукоятках пистолетов. От этого зрелища глаза Натаниэля округляются, но тут он понимает, что они задумали.
— Мамочка! — кричит он, когда Квентин приказывает надеть на меня наручники.
Я с улыбкой поворачиваюсь к Натаниэлю — улыбка такая натянутая, что, кажется, лицо вот-вот треснет.
— Все в порядке. Вот видишь, со мной все хорошо. — Когда мне выворачивают руки за спину, волосы рассыпаются из-под заколки. — Питер, уведи его. Немедленно!
— Идем, приятель, — уговаривает Питер, вытаскивая Натаниэля из тележки.
Тот цепляется ногами за металлические перекладины, отчаянно пинается, тянет ко мне руки и рыдает до икоты:
— Ма-а-а-амочка!
Меня ведут мимо застывших от удивления покупателей, мимо разинувших рот складских рабочих, мимо кассиров, руки которых застыли в воздухе над кассами. И я все время слышу голос сына. Его крики преследуют меня даже на стоянке, даже в полицейской машине. На ее крыше вращаются мигалки. Когда-то, очень давно, Натаниэль тыкал в едущую за нами полицейскую машину и называл ее праздником на колесах.
— Прости, Нина, — говорит один из полицейских, усаживая меня в машину.
Через окно я вижу стоящего скрестив руки Квентина Брауна. «Апельсиновый сок, — думаю я. — Ростбиф, нарезанный американский сыр. Спаржа, крекеры, молоко. Ванильный йогурт». Это моя молитва на пути назад в тюрьму: содержимое моей брошенной тележки, которое медленно будет портиться, пока какая-нибудь добрая душа не вернет все на место.
Калеб открывает дверь и видит рыдающего сына на руках у Питера Эберхарда.
— Что с Ниной? — спрашивает он, протягивая руки к Натаниэлю.
— Все этот идиот… — в отчаянии бросает Питер. — Он поступает так нарочно, чтобы оставить о себе память в нашем городе. Он…
— Питер, где моя жена?
Тот морщится:
— Снова в тюрьме. Она нарушила условия залога, и помощник генерального прокурора ее арестовал.
На секунду Натаниэль кажется тяжелым, как свинец. Калеб спотыкается под весом сына, но потом твердо становится на ноги. Натаниэль продолжает плакать, но уже тише — по его рубашке на спине словно река течет. Калеб поглаживает сына по спинке.
— Снова… Расскажи, что произошло.
Калеб улавливает отдельные слова: бакалея, продукты, Квентин Браун. Он едва слышит голос Питера из-за шума в голове, где бьется единственный вопрос: «Нина, что ты опять натворила?»
— Меня окликнул Натаниэль, — объясняет Питер. — Я так обрадовался, услышав, что он опять заговорил, что не смог просто отмахнуться от него.
Калеб качает головой.
— Ты… Так это ты к ней подошел?
Питер на голову ниже Калеба, и в эту секунду ощущает каждый сантиметр этой разницы. Он отступает назад.
— Я бы никогда не стал навлекать на нее неприятности, Калеб, и тебе это известно.
Калеб представляет, как кричал его сын, когда Нину схватили полицейские. Как в потасовке рассыпались по полу фрукты. Он понимает, что виноват не только Питер, не только он один. Чтобы завести разговор, нужны двое. Нина должна была просто уйти.
Но, как сказала бы Нина, в тот момент она вообще ни о чем не думала.
Питер нежно гладит Натаниэля по ножке. От его прикосновения ребенок еще больше расстраивается; крики рикошетом отскакивают от крыши, звенят между густыми ветвями голых деревьев.
— Боже мой, Калеб, прости! Это просто смешно. Мы же ничего не сделали.
Калеб поворачивается, и Питер видит вздрагивающую от страха спину Натаниэля. Калеб касается мокрых волос на макушке сына.
— Вы ничего не сделали? — с вызовом бросает он и оставляет Питера на улице.
На негнущихся ногах я опять шагаю к одиночным камерам, но не знаю, от чего оцепенела — от собственного ареста или от холода. В тюрьме сломалось отопление, и надзиратели надели теплые бушлаты. Заключенные, обычно одетые в шорты или сорочки, натянули свитера. За мной закрывается дверь камеры. Поскольку ничего теплого у меня с собой нет, я сижу и дрожу.
— Дорогуша!
Я закрываю глаза и поворачиваюсь к стене. Сегодня я не хочу общаться с Адриенной. Сегодня мне нужно понять, почему Квентин Браун обманул меня. Когда меня отпустили под залог первый раз — это было чудом, а удача редко улыбается дважды.
Как, интересно, там Натаниэль? А Фишер уже поговорил с Калебом? На этот раз, когда меня регистрировали, единственный гарантированный телефонный звонок я сделала своему адвокату. Так поступают только трусы.
Калеб скажет, что я во всем виновата. Скажет, если вообще будет со мной разговаривать.
— Дорогуша, у тебя зубы такую чечетку отбивают, что достучишься до корневого канала. Держи. — Что-то с шорохом пролетает у решетки. Я поворачиваюсь и вижу, что Адриенна швырнула мне свитер. — Это ангора. Смотри не растяни.
Я резкими движениями натягиваю свитер, который не могла бы растянуть даже при огромном желании: Адриенна на голову выше меня и на пару размеров больше в груди. Я продолжаю дрожать, но, по крайней мере, сейчас понимаю, что холод тут ни при чем.
Когда надзиратели гасят свет, я пытаюсь думать о чем-то теплом. Вспоминаю, как Мейсон, еще будучи щенком, лежал у меня в ногах, мягким брюхом согревая мои голые ноги. Как на пляже в Сент-Томасе в наш медовый месяц Калеб закопал меня по шею в горячий песок. Как пахла сном теплая пижама, которую я рано утром снимала с Натаниэля.
Через проход Адриенна ест бело-зеленые леденцы. В полутьме они поблескивают зеленым, как будто женщина научилась испускать молнии.
От тишины я почти оглохла, но все равно, кажется, слышу, как вскрикивает, когда мне надевают наручники, Натаниэль. Ему стало гораздо лучше — он почти вернулся к нормальному состоянию, — но как на нем отразится мой арест? Будет ли он ждать меня у окна, даже когда я не приду домой? Будет ли спать рядом с Калебом, чтобы не мучили кошмары?
Я прокручиваю в голове свое поведение в гастрономе, как видео с камер наблюдения: что я сделала, как должна была поступить. Возможно, я взвалила на себя роль защитника Натаниэля, но сегодня я с этой ролью не справилась. Решила, что разговор с Питером не повредит… а в результате один поступок может привести к тому, что Натаниэль в мгновение ока вернется в прежнее состояние.
В паре метров от меня в камере Адриенны, словно светлячки, танцуют искорки. Первое впечатление обманчиво.
Например, я всегда верила, что знаю, что лучше для Натаниэля.
А что, если окажется, что я ошибалась?
— Я добавил шоколада тебе во взбитые сливки, — избито шутит Калеб, когда ставит перед Натаниэлем на прикроватную тумбочку чашку. Мальчик даже не поворачивается. Он лежит лицом к стене, завернувшись в одеяло, как в кокон, и у него такие красные от слез глаза, что он совершенно на себя не похож.
Калеб снимает туфли, опускается на кровать и крепко обнимает сына.
— Натаниэль, все в порядке.
Он чувствует, как вздрагивает маленькое тельце. Калеб привстает на локте и мягко переворачивает сына на спину. Он улыбается, изо всех сил стараясь сделать вид, что все совершенно нормально, что мир Натаниэля не похож на стеклянный шар со снегом внутри, который кто-то встряхивает всякий раз, когда все налаживается.
— Что ты сказал? Хочешь какао?
Натаниэль медленно садится. Вытаскивает из-под одеяла руки, прижимает к телу. Потом поднимает ладонь с растопыренными пальцами и приставляет большой палец к подбородку. Хочу к маме.
Опять язык жестов. И так три раза.
— Ты можешь это произнести, дружок? Я знаю, ты хочешь к маме. Скажи это.