Ольга не хотела плакать, но слезы сами катились и катились по щекам. «Еще четыре дня, целых четыре дня! — думала она. — Почему отпуск начинается не сегодня? Ну почему?»
5
Павел Игнатьевич начал покос. Впрочем, лучше сказать — кормодобывание.
Покос — это если раным-рано, чуть забрезжит заря, выйти на росный луг с разнотравьем такой густоты, что ноги вязнут, постоять у закраины, вдохнуть прохладный, настоянный на семи цветах и семи травах воздух, послушать, как пробует голос ранняя птаха. Далеко и звонко растечется вжиканье бруска о литовку. Легким взмахом прокладывается первый прокос, а потом можно и со всего плеча, насколько хватит силы в руках. Шипит литовка, швыряет на ряд целые вороха подрезанной травы, согласованно и чутко работает все тело, не поддаваясь усталости…
А нынче какой покос? Травинка травинку догоняет и догнать не может. Старик знал про это, когда обещал поставить колхозу стожок-сена. Он не раскаивался в своих словах, а бродил вокруг деревни, шастал по лесам и луговинам, высматривая, где что можно взять.
Вечером накануне первого выхода он долго и старательно, поплевывая на носок молотка, отбивал старую литовку. Полотно у нее почти все сточено, но уж больно легка и ловка она, сама косит.
Семениха сидит подле, на приступке вросшего в землю амбара и ворчит, и ворчит. Павел Игнатьевич не обращает внимания или только поднимет голову, сведет брови и уставится на жену с укором.
— А чё, неправда? — встрепенется Семениха. — Да какой из тебя покосник, прости господи! Народ по хутору чё болтает? Будто Алешка с этим сеном придумал. Чтоб всех подряд заставить на колхоз косить. А кто не согласный, тому ничё не давать, хоть ты корову со двора веди. Вот чё получается.
— Кому — дело делать, кому — языки чесать, — замечает Павел Игнатьевич. — Чем побасенки рассказывать, самовар бы поставила, что ли.
Знает, что сказать: уж больно охотница Семениха чаевничать.
— Это я счас! — обрадовалась старуха. Мигом поднялась и пошла в огород. Там на столике у колодца стоит самовар и все чайные припасы наготове.
Самовар старый, местами помят, но служит исправно. Семениха чуть не через день таскает его на берег и трет мокрым песочком. Она даже разговаривает с ним, бранит его или хвалит, смотря по настроению. Вот и сейчас, заливая воду, Семениха жаловалась самовару:
— Дед-то наш чё делат, а? Умом помешался, за покос взялся. Ты вот спроси его, спроси… Погодь, погодь, я угольков сыпану. Вот так. Теперь спичечку зажгем, бересточку запалим… Ну, чё ты уросишь, чем обидела я? Может, стукнула невзначай, так ничё, живой останешься. Будешь выдуривать, так сразу на пензию провожу. Испужался? То-то!
За чаем Семениха делается вялой, спокойной. Говор ровный, внятный, не суетный. Говорит без какого-то порядка, но начинает обязательно со старших детей, Василия и Марии. Раз вздохнула, два вздохнула и пошло-поехало: вот-де ростили, ростили, а они разлетелись, в кой-то год заглянут ден на пять.
— А может, — рассуждает Семениха, — оно и лутше, что не на глазах. Пущай уж сами, как знают, как умеют. Алешка рядом, а толку? Измотан, издерган, изруган. Народ неслух стал, один крик и понимат. Намедни глянула — сердце кровью облилось. Седина проклюнулась. В тридцать-то лет, в тридцать-то лет! Замордовали парня, как есть замордовали.
— Выдюжит, — говорит Павел Игнатьевич.
— А ты и рад без ума.
— Конешно рад, это ты правильно говоришь, — серьезно и значительно замечает старик.
Вечер долог, как сам летний день. Схлынул жар, потускнело небо. Солнце скатилось вниз и купается в притихшем озере. Все устало от движения и просит покоя. Хорошо в эту пору сидеть на вольном воздухе, наблюдать окрестный мир и отдыхать душой.
Павел Игнатьевич пьет чай не с блюдца, а прямо из чашки. По этому поводу на каждом чаепитии неизбежно возникает спор.
— Скус весь в блюдце, в ём, в ём, — убеждает Семениха.
— Какая разница. Вода она есть вода.
— Сказанул тоже! В блюдечке чай горячий, а не жгёт.
Хоть и невелик хутор, а новостей за день набирается много. Да еще хомутовские и из других мест вести доходят. Семениха пересказывает их, считая, что старик может что-то не так понять. Он хоть и посмеивается, но слушает.
— В Хомутово-то чё стряслось? — начинает старуха. — Егорка Басаров вконец умом помешался, колодец на замок запер, чтоб воды никому не давать. Вот чё надумал дурачок бестолковый! Сказывают, драка получилась. Тогда Кланька ему и говорит: ступай, Егор, куды хочешь, а жить с тобой я не буду. Сказывают, нынче же и уехал. Кланька-то тоже хороша. Ребетёшек полный двор, а ей характер показать приспичило. Теперь-то опомнилась, реветь, а Егорки-то и след простыл. Ён того и ждал, бродяжка.
— Сорочьи новости, — определяет Павел Игнатьевич. — Быть такого не может, чтоб воду на замок запирать.
Не может, а вот случилось. Прошлой осенью выкопал Егор Харитонович возле дома новый колодец. На хорошую жилу попал: вода пошла мягкая, чистая, вкусная. Этим летом басаровский колодец стал единственным для всего края деревни, остальные начисто высохли. Все бы ничего, да кто-то возьми и скажи Егору, что не по уму сруб в колодце сделан. Басарову такое замечание, что острый нож. Страшно обиделся, а чтобы проучить соседей, приделал крышку на колодец и повесил большой амбарный замок. Клавдия от стыда в слезы, а Егор Харитонович только посмеивается и ждет от соседей покаяний. Но Пашка-то тоже заводной, в отца. Разбушевался, ломом выворотил замок, на кусочки изрубил крышку. Пока шел погром, Егор Харитонович трусливо прятался за баней. А потом мигом примчался, заорал:
— Чья работа!?
— Моя, — без робости ответил Пашка.
— А по шеям не хочешь? — предложил Басаров.
— Попробуй! — усмехнулся сын.
Клавдия тем временем, решив проучить Егора, набросала в отрепанный чемоданишко кой-чего и вынесла во двор.
— Вот, получай, Егорушка! — сказала она сквозь зубы. — Ступай, Егорушка, от нас.
— Это куда — ступай? — испугался он, понимая, что шутить с ним не собираются.
— Тогда иди по соседям, — предложила Клавдия, — и проси прощенья за свою дурь.
— Еще чего! — возмутился Егор Харитонович и так поддал ногой чемодан, что тот раскрылся и полетели по двору егоровы рубахи. Но скоро Басаров смирился, обошел весь свой край и покаялся в глупости.
Вот как оно было. Дойдя до Максимова хутора, эта история обросла множеством подробностей, вроде той, как прощался Басаров с детьми и горько плакал при этом.
Сильно подгадил себе Егор Харитонович; над ним смеялись и потешались, и только что-нибудь выдающееся могло восстановить прежнее отношение к нему хомутовцев.
…Свой покос Павел Игнатьевич начал неподалеку от хутора, на старых вырубках, где в толчее молодых березок медленно и трудно поднимаются сосновые посадки. Собравшись еще до солнца, старик вскинул на плечо литовку с граблями и пошел берегом озера на облюбованное место. Было еще прохладно и на удивленье тихо. В пустом небе одиноко кружила большая черная птица, поди узнай, что подняло ее в такую рань. Павел Игнатьевич видел эту птицу уже много раз — и все высоко в небе, то плавно скользящую по кругу, то лениво и редко взмахивающую черными крыльями. Только один раз он заметил, как было нарушено это кружение: коршун вдруг остановился на месте, сложил крылья и молнией ринулся к земле…
Добравшись до вырубки, Павел Игнатьевич поставил под куст красный термос с водой, выпростал из-под ремня рубаху, чтобы не стесняла движений, легонько почиркал бруском по жалу литовки. Глубоко вздохнув, он двинулся меж кустов и сосенок по едва приметным ложбинкам. Не смоченная росой редкая и мелкая трава пружинит под литовкой, норовит согнуться и тут же подняться.
Большой навык надо иметь дли косьбы в тесноте, где ни размаха нет, ни простора, да еще приходится то и дело сбивать растянутые меж сосенок густые паучьи сети. Высохшие болотины не дали нынче приплода комаров, и голодные пауки в избытке ткут свои ловушки, но мал их улов.
Вжик! Вжик! Вжик! Мелькает литовка, наклонясь, старик равномерно покачивается, с каждым взмахом чуть подвигаясь вперед. Прошел только три недлинных ряда, а рубаха на спине уже мокра, по лицу потекли соленые струйки пота, дышать стало трудно, из груди рвется тяжелый надсадный хрип.
«Не косарь уж, видать», — подумал Павел Игнатьевич. Бросив литовку, он подолом рубахи утер горячее лицо, напился, разбрызгивая воду по бороде, и сел передохнуть, примяв густой ягодник. Клубника нынче цвела сильно, белым-бело по всем полянам было, но завязь вся осыпалась, редко где держатся на тонких стебельках жухлые сморщенные ягоды. Резные листья ягодника подпалены жаром, кончики их стали коричневыми и сворачиваются в трубку.
Все это лето мает Павла Игнатьевича неотступно-гнетущее чувство вины перед миром природы. Откуда оно берется, почему такое ясное и жгучее? Может, от старости? — думает он. Подошел срок итожить прожитое, а заодно и на все, что окружает тебя, смотреть с единственной мыслью: все ли делал ты верно, не допустил ли чего такого, что потом, уже после тебя, отзовется бедой, неудобством или еще как.