— Не забывай поливать цветы, — напомнила Ольга. — Через день.
— Ладно, не забуду, — пообещал Алексей.
И опять замолчали.
Горячий, запыхавшийся в долгом пути поезд плавно затормозил, и мимо медленно поплыли зеленые вагоны. Первый, второй, третий, четвертый…
— Ввиду опоздания поезда стоянка сокращена! — всполошным железным голосом известил репродуктор.
Ольга заторопилась, поцеловала Алексея в мокрую соленую щеку, подхватила полотняную сумочку и побежала к вагону. Только теперь, в эти суматошные мгновения Алексей вдруг понял, что все происходит не просто так, что Ольга уезжает навсегда, насовсем, что все, кроме него, уже знают об этом или догадываются. Эта мысль была столь неожиданной, что Алексей остановился, поставил чемодан и в растерянности начал озираться. Словно бы ждал, что кто-то сейчас же подойдет и объяснит ему все.
— Оля! — испуганно закричал он. — Не уезжай! Я прошу тебя. Не надо.
Он догнал Ольгу, обнял ее и стал торопливо целовать — губы, щеки, шею.
— Может, ты не поедешь? Лучше мы потом, вместе?
— Але-ша! — с расстановкой сказала она и засмеялась. Все еще улыбаясь, Ольга поднялась в вагон, из-за плеча проводницы, уже закрывающей дверь, помахала Алексею рукой. Но когда поезд тронулся, он увидел: Ольга стоит у окна и плачет.
Он сам готов был заплакать, но стиснул зубы. Уже и поезд пропал из виду, стал неслышен, а он все стоял и смотрел в ту сторону, куда уехала она.
— Да вернется она, вернется! — услышал он сочувствующий, но насмешливый голос. Это киоскерша высунулась из своей стеклянной будки. — Поругались на дорожку, да?
— Нет, — ответил он, — мы не ругались.
— А я грешным делом подумала… Сколь годов тут сижу, на всякое насмотрелась, замечаю, что к чему…
«Газик» ревел и стонал, а ему все казалось, что едет медленно. Промелькнули бурые унылые бугры глиняных карьеров, дорога нырнула в душные березняки, выскочила в поля с чахлой бледной кукурузой и подсолнухами, до шляпок обглоданными еще одной напастью этого лета — луговым мотылем.
Алексей думал, что этот шалый год полон всяких неожиданностей не только в погоде, но прежде в людях. Все путается, мешается, поворачивается какими-то не видимыми раньше гранями. И у него сегодня нарушилось равновесие, без которого непрочен мир. Начинается иной отсчет времени. Еще он подумал, уже в который раз, что скорей бы кончилось это лето, чтобы… И резко остановил себя: не надо домысливать и терзаться призрачными виденьями будущего, когда с настоящим сладу нет…
Он зашел в свой дом, сразу ставший пустым и неприветливым. Начинал его строить прежний председатель, рассчитывая на свое многолюдное семейство, а достраивал Глазков, тоже имея расчет на переезд стариков с хутора. Комнаты обставлены случайной мебелью, попавшей сюда по прихоти сельпо. Только кухня сияет одномастными ящиками, шкафчиками, табуретками, да в самой просторной комнате, которую он занял под кабинет, стоят мягкие удобные кресла и массивные книжные полки.
Алексей постоял на кухне, зашел в одну комнату, в другую. Там постоял, медленно обводя взглядом стены, словно попал сюда впервые. Потом лег ничком на диван.
Он не заметил, сколько прошло времени — минуты или часы, но вот в сенях, а потом в прихожей заскрипели половицы. Алексей догадался, кто это: сейчас прийти мог только Кутейников.
Николай Петрович потоптался посреди комнаты, подвинул стул к дивану, сел. Алексей слышит, как он достает из кармана платок, встряхивает его, долго и старательно вытирает пот. При этом протяжно и глубоко вздыхает. Глазков представил, какое у Николая Петровича лицо — страдающее, беспомощное, наивное, глаза удивленные, широко раскрытые, испуганные. А правая рука по привычке мнет широкий мягкий подбородок.
— Великий русский писатель Лев Николаевич Толстой, — глухо заговорил Кутейников, — размышляя о смысле жизни, выразился примерно так: тревога, труд, борьба, лишения — это необходимые условия, из которых человек не должен выходить ни на секунду. А еще он сказал…
— При чем тут великий Толстой? — Алексей сел и уставился на Кутейникова.
— Ни при чем, — быстро согласился Николай Петрович. — Это я так, к слову… Вероятно, мы не умеем думать о жизни. Не придаем значения ее сути. Нам все некогда, откладываем на потом. Но и потом недосуг. В старину ради этого ходили к святым местам. Вероятно, не столько привлекали святыни, сколько сам длинный путь. Человек шел и думал. И о всякой всячине, и о смысле своего существования.
— Так что ты предлагаешь? — угрюмо усмехнулся Глазков. — В принципе и я не возражаю уйти куда-нибудь до зимы, а еще лучше — на целый год. Но разве райком отпустит!
— Далеко не надо, — Николай Петрович поднялся, заковылял по комнате, заскрипел протезом. — А сходи-ка ты, Алексей Павлович, на хутор. Право слово!
— Я уже думал. Вечерком доскочу.
— Ты сейчас иди. Ничего колхозу, вероятно, не сделается, если председатель малость прогуляется. — Кутейников помолчал и добавил виновато и скорбно: — Я же ей как говорил? Поезжай в отпуск, а там видно будет, увольняться или не увольняться. Нет, не послушала старика.
— Как увольняться? — вздрогнул Алексей. — Когда?
— По собственному желанию. Она что, не сказала?
— Нет, — как в пустоту уронил Алексей.
— Вот те раз! — Кутейников совсем расстроился. — Как же так? То-то я смотрю последние дни…
…Отрешенный, как бы оглохший и ослепший, Алексей не замечал, где он идет, почему не дорогой, а напрямую, держась по солнцу. Только какое-то время спустя он почувствовал, что начинает выходить из мрака и вновь обретает слух и зрение, что вокруг не пустота, а живой земной мир, полный пронзительного раскаленного света, неясных звуков, рассеянных в громадном просторе между землей и небом. Тут только с удивлением он обнаружил, что стоит посреди черного пустого поля. «Неужели человеческая жизнь может быть такой же, как это поле? — спросил он себя. — Значит, такая жизнь не выдумки, а жуткая правда. Значит, она действительно может выгореть так же, как эта выжженная солнцем земля? Неужели Николай Петрович специально послал меня, чтобы я сравнил и узнал, какой я теперь есть? Выходит, он знает, видел, понимает, как в один час выгорает у человека душа? Но ведь это жестоко! Видеть и чувствовать такую пустоту дано лишь в последний миг. Это же страшно!.. Нет, здесь что-то другое, какой-то иной смысл. Ну да, конечно! Не вся же земля похожа на это черное мертвое поле. Вот же начинается лес, он зелен и густ. А где зелень, там и жизнь…»
Сразу за лесом в глаза ударила слепящая белизна равнины, бывшей Луговым озером. Одна искристая соль — и больше ничего. Шагая по дну бывшего озера, Алексей заторопился, а потом побежал.
Опять начался лес. В рединах, обгоняя друг друга, тянутся уже крепкие сосны. Алексей всегда удивляется терпению и мужеству неприметных лесников, которые вот уже лет двадцать режут пустоши и вырубки широкими бороздами и рассаживают новые леса. Они созреют, когда никого из нынешних сеятелей не будет в живых…
Белые бабочки, издали похожие на снежинки, невесомо кружат над полянами. Всполошно стрекотнула сорока. На прогалину выскочила лиса, заметила человека, взметнулась, распушив огненный хвост, и сразу пропала, будто ее и не было.
Сколько хожено-перехожено по этим местам — и вьюжной зимой, и пасмурной осенью, и пахучим летом, но сейчас Глазков будто заново открывал для себя неброскую красоту родной земли и утверждался в мысли, что лишь она вечна. И сколько бы испытаний, вроде нынешнего, не выпало ей, земля найдет силу поднять все, что должно украшать мир, и поможет человеку осознать себя.
Постепенно Алексей настроился на покаянный лад и стал перебирать в памяти все, что было между ним и Ольгой за эти пять лет. Привыкший к анализу, сопоставлению фактов, он и сейчас попытался определить долю своей вины. Он забывал, что Ольга воспринимает и понимает жизнь как-то иначе, чем он. Это истина. Он же не научил ее жить в деревне, и она томилась, отбывая бессрочную повинность. У него шла череда сельскохозяйственных кампаний. Посевная — не до нее. Уборка — не до нее. Зимой тоже — не до нее. Представив все это сразу, Алексей только удивился ее долготерпению… «Завтра же напишу ей письмо, — решил он. — Объясню все и попрошу прощения. Начну прямо так: встаю на колени и умоляю. Пусть это не в современном стиле, но важна суть».
Лес поредел, расступился, в просветах открылась белесая, чуть-чуть синеватая даль Большого озера. Еще сотня шагов — и вот он, Максимов хутор. Одинаково сильно трепыхается в груди, в какой бы час и с какой бы стороны ни подходил к родному дому — старому, приземистому, с покосившимися черными воротами, черными же наличниками и черной же тесовой крышей. Раньше дом стоял почти в центре хутора, но как солнце растворяет края льдины, так и время загладило окраины хутора, и дом оказался первым в недлинном порядке улицы.