Двор чисто выметен, здесь не растет ни единой травинки. Уж что-что, а за этим отец следит. Коль растение во двор полезло, считает он, значит нету в доме хозяина и работника.
Мать сидит на крылечке и вяжет носок.
— Ольга уехала, — чуть слышно сказал Алексей.
— Как уехала, так приедет, нашел об чем горевать, — скороговоркой ответила Семениха. — Взяли моду шататься. Раньше баба от мужа шагу не делала. Все при ём, все при ём. Волю дали, волю, избаловали себе на голову. Твоя нисколь не лутше.
— Ольга совсем уехала.
— Господи! — испуганно ахнула мать и уронила спицы. — Чё деется, чё деется на белом свете! Вот жисть-то пошла! Сколь говорила тебе, сколь говорила! Не послухался.
Алексей сел на широкую саманную завалинку, оплывшую и заглаженную, сцепил побелевшие пальцы и угнул голову. Мать отложила вязанье, подошла, погладила по щеке.
— Худой ты какой стал… Вот ростили, ростили…
— Будет, мать, не надо, — остановил ее Алексей. — Даже на этом жизнь еще не кончается… Ольга не виновата. Ни в чем и нисколько. Тут вся причина во мне. Понимаешь, мать, какая скверная штука может случиться в благополучной вроде бы семье? Я больше узнал за эти пять лет о каждом из колхозников, чем о собственной жене. Да и не хотел, наверное, узнавать, считал, что тут все до ясного ясно и до понятного понятно… Пятнадцатого числа у нее был день рождения, но я не вспомнил. Прихожу домой вечером, почти ночью. «Ты почему не спишь? — удивляюсь. — По какому случаю вырядилась?» Она еще как-то странно смотрела на меня… Потом заплакала. Я рассердился, наговорил черт знает что…
— Ничё, ничё, — стала успокаивать его Семениха. — Перемелется — мука будет.
— Отец где? — опросил Алексей.
— Ой отец, ой отец! — плаксиво забормотала Семениха. — Окочурится с этим сеном. Цельный день в лодке. Туды-сюды, туды-сюды! Скажи ты ему, Алешка, ради христа.
— Тут я не советчик.
Алексей пошел огородом на берег. И это озеро мелеет, вода откатилась, белый песок, будто просеянный частым ситом, лежит широкой полосой. Деревянные мостки, с которых еще прошлым летом черпали полным ведром, теперь оказались на сухом месте, замыты песком. Подкатываясь к мелководью, волны вспениваются и гаснут с тяжелым вздохом, не дойдя до берега.
Алексей взял прислоненные к стогу вилы и начал собирать высохший камыш. Набрался десяток хороших навильничков. Подобрав граблями мелочь, он долго сидел на самом солнцепеке.
Из дальних камышей показалась лодка. Осев по самые борта, она еле движется. Видно, как изгибается в напряжении отец, упираясь длинным шестом. Раздевшись, Алексей забрел далеко в воду, ухватился за мокрую веревку и потащил лодку к берегу.
— Ольга нынче уехала, — сказал он отцу. — Совсем.
Павел Игнатьевич не ответил. Взял вилы и стал выбрасывать камыш на песок. Только когда очистил лодку, переспросил:
— Говоришь, уехала?
— Да… Сегодня.
— Бить тебя, парень, некому, а мне некогда, — строго заметил старик и погрозил кулаком. — Чего скукожился? Ольга тебя не бросит. Я ведь маленько в людях разбираюсь.
— Откуда тебе знать.
— Оттуда! — Павел Игнатьевич начал перетаскивать камыш к стогу. Алексей тоже взялся за вилы, но отец вдруг закричал: — Не лезь, это моя работа!
Потом они сидели на береговом обрывчике, когда-то, в полноводье, подбитом волнами озера.
— Что мне делать теперь, отец? Впрочем, зачем я спрашиваю, когда знаю ответ. Сейчас ты скажешь свое любимое изречение: надеяться и ждать, ждать и надеяться.
— Оно так, — Павел Игнатьевич тянет с ног хлюпающие резиновые сапоги. — Слабые вы насчет прощаний-расставаний. Жизни не видали, не кружило вас, не жамкало. А жизнь иной раз такой разворот сделает — сто лет думай, а мудренее не выдумаешь.
— Она ж с работы уволилась, — опять за свое Алексей, — а мне не сказала. Это что значит? Ты можешь объяснить?
— Не могу! — Павел Игнатьевич уже сердится. — Сам разбирайся, ищи виноватого. Шмыгать носом проще простого, — старик помолчал и добавил: — Лучше скажи, как по колхозу и району положенье? Мы тут-ка поистине живем в лесу, молимся колесу, за попа филин, за попадью сова.
— Я, кажется, весьма полно и регулярно информирую тебя.
— Ну и что с того? Живой он о живом и думает. Выдюжит колхоз? Сам ты, Алеха, выдюжишь?
Алексей ответил не сразу.
— Про себя не скажу, а колхоз устоит. Уже готовим людей и технику к отправке на юг. Солому будем прессовать.
— Видал я тамошнюю соломку. Ею печи топить вместо дров.
— Станем доводить до съедобности. Резать, молоть, запаривать, сдабривать, сластить, подсаливать… Что касается других дел, то вот приспособили под камыш силосные комбайны.. Этим делом теперь полностью Егор Басаров заправляет. Вообще это большая загадка природы. Видимо, нужны какие-то особенные обстоятельства, чтобы человек раскрылся полностью. Просто молодец Егор! За что его осталось ругать, так за излишнюю болтливость.
— Не сглазь, — заметил Павел Игнатьевич. — Скажи-ка матери, чтоб баню затопила. Продрог я на воде.
— Она сама догадалась.
Парился Павел Игнатьевич с жутким остервенением. Сидел на полке́ в шапке, в рукавицах и только покрикивал:
— Алеха, поддай!
Алексей ползком подобрался к кадушке с водой и выплеснул полный ковшик на каменку, которая взорвалась клубами обжигающего пара. Не выдержав, он выскочил наружу.
«Ну, дает батя!» — восхитился Алексей, прислушиваясь к хлестким ударам веника.
Тем временем, прослышав, что председатель будет ночевать на хуторе, к дому потянулись старики, молча рассаживались на длинной лавке у ворот, а то и прямо на земле. Собрались тут в основном те, кому некуда приклонить голову и суждено в одиночку одолевать маятные старческие дни. Всю весну они пребывали в страхе и вроде даже обрадовались, что засуха может еще на годок удлинить жизнь хутору.
Разговором правит дед Андрюха Веселуха. Прозвище давнее, а в теперешней жизни старика мало что веселого: сгорбленный, с костылем, глаза слезятся, руки трясутся. Еще зимой схоронил он старуху, а сыновья, дочери и внуки по сей день рядятся, кому достанется старик. Веселухе советуют подавать в суд, раз у детей по совести не получается, но он боится. Сейчас хоть надежда какая есть, а после суда могут вообще бросить его. Поэтому кто о чем, а Веселуха про свое.
— Чем больше нарожаешь и вырастишь, тем дольше пристанишша не обретешь. Воистину. Раньше, покуль старуха живая бегала, ребетешек на лето свозили сюды. Доглядывали, обихаживали. А теперя чё? Надысь Гришка-меньшак прикатил. На легковушке. Гостинцев привез. Эти самые, желтые, апельсины называются. Штук десять. А я простодырый давай на радошшах Гришку да его друзьёв водкой поить. Пропили мою пензию, с тем и уехали. Мне-то как жить теперя? — Гришку спрашиваю. Мы, грит, промеж себя решенье вынесли: будешь жить по три месяца у каждого. Первому, грит, выпало Степке. А где тот Степка? До Степки тыщу верст ехать, у Степки самово инвалидность, а ребетешек шесть штук… Вот покуль на людях хожу, то ничё, а один остануся — давай думать: скореича помереть бы да к старухе под бок лечь. Смерть мне теперь слаще. Ладно сватья Семениха доглядывает, варево какое приташшит, рубаху постирает, а то бы.
Веселуха замолчал и уставился в землю красными мокрыми глазами. Старухи разом захлюпали из жалости к старику и к себе. За этим и не заметили, как ожидаемый председатель уже вышел со двора и стоит, привалясь к покосившемуся столбу ворот. Слушая Веселуху, он содрогался перед бездной человеческой неблагодарности и подлости, дружно продемонстрированной детьми старика. В прежние годы Веселуха был лучшим в округе пчеловодом, держал большую пасеку, и столь же большие тысячи базарных денег, минуя его карман, разошлись по детям, превратились в машины, в квартиры, в золотые колечки и сережки, но не прибавили ни ума, ни совести, ни чести. Теперь вот пасеки нет, денег, кроме пенсионной тридцатки, тоже нет. Раньше приезжали на хутор, так только и слышно было: папулечка, мамулечка, а теперь вот разыграли старика в лотерею и три месяца житья у каждого определили из расчета, что старик едва ли успеет обойти один круг…
— Андрей Иванович, — в тишине слова Глазкова прозвучали неожиданно и громко, — может, в дом престарелых тебя определить?
— Да хоть куды! — старик машет рукой и тут же спохватывается: — Не возьмут, поди-ка. Туда ж безродных примают, а я с какой стати? Ты лутше, Лексей, ребятам моим напиши. Посовести их, дураков, может, чё и выйдет.
— Напишу. И лично, и по месту работы.
— Заступничек! Моёва Ваньку — так не пожалел! — закричала вдруг одна из старух, мать Ивана Скородумова, сильно набожная, но не менее злая на язык. — Бог все видит! Невинного в обиду не дасть!
Все последние дни она только и делает, что ходит из двора в двор по хутору и рассказывает, как в хомутовском клубе судили Ваньку и дали год условной принудиловки с вычетом денег из получки. Больше всего ее почему-то испугала условность наказания.