— А зачем мне нарываться?
— Не понимаю, — говорит Фазанов, — или его противники спят, или настолько примитивны…
— Опасный приемчик, — говорит Шароев, — опасный подскок. Неопытные тебе противники попадаются, погоди, еще нарвешься.
— А у него проходит, — говорит Дубровский, — вот что интересно.
— До поры до времени, — говорит Шароев.
— Последнее время именно этим ударом он и выигрывал, — говорит Дубровский.
Шароев отмахивается. Он уверен, что я нарвусь.
— Почувствовать момент, ребята, вот что важно. Р-раз! — и только и всего. И тренировка. Вовремя подскок. Видали?
В который раз показываю им «опасный» апперкот с подскоком.
Пожимает плечами Шароев. Апперкот с подскоком он не признает. Задумались ребята. Последнее время я выигрывал и не нарывался.
Вмешивается Азимов:
— Чего сгрудились? Идите все сюда. Послушайте. Не надо никому мешать и заставлять. У каждого свои способности, свои наклонности, свои возможности. Не мешай ему, Шароев. Не мешайте ему, ребята. Я кому-нибудь мешал, скажи, Дубровский? Только себя признаешь, Шароев.
Обиделся Шароев. Он признает только Демпсея. Открыто заявил…
…И-И попросил меня разрисовать расписание занятий, и я принес ему.
— А-а! — вдруг заорал он. — А рука не та! А!
— Какая рука?
— Не та рука у подбородка на рисунке, правая должна быть у подбородка, а не левая! Идите все сюда! Смотрите, где у него рука!
Ребята его окружили, рассматривают мой рисунок боксера в стойке.
— Поднимаете меня на смех из-за маленькой допущенной ошибки.
— Маленькая?! Левая у подбородка вместо правой — маленькая ошибка? Шиворот-навыворот получается, верно я говорю, Дубровский?
— Нарисуй меня в стойке, — просит Шароев, — выйдет?
— Гасанова сможешь нарисовать? — спрашивает Гасанов.
Азимов отводит меня в сторону.
— На целый лист перерисуешь фотографию жены? В молодые годы снималась. В раму вставлю.
— Вы же только что меня ругали!
— Я?! Отличный рисунок! Боец отличный изображен! Левая рука вместо правой — только и всего.
— Раньше я рисовал, — говорю, — теперь бросил. Не получится у меня портрет.
— Получится, еще как получится. Ты только не волнуйся. Ты, главное, не волнуйся. Если человек рисует, он никогда не бросит, до конца жизни будет рисовать. Если бросит — опять начнет. Непременно начнет!
— С чего вы взяли, что я опять начну?
— Портрет нарисуешь?
— Ну, так и быть, Шароева в стойке нарисую, просит человек. Гасанова нарисую и больше не буду в жизни рисовать.
…Все отправляются домой, а я остаюсь один в зале оттачивать удары. Ключи мне И-И доверяет. У меня желание остаться, а И-И не против.
Ключ у меня теперь не от оперы, а от боксерского зала.
Добился ключа.
Многого еще добиться нужно.
15Она улыбалась как ни в чем не бывало, будто не кидала в меня сверху цветочные горшки. Смотрела на меня и улыбалась тепло и приветливо. Сама подошла и спросила, как и что, как мама, будто ее моя мама больше всего на свете интересует. Я сказал, мама ничего, все в порядке, папа тоже жив-здоров. А она все стоит, не уходит. Вдруг говорит:
— Давно пришел бы. До сих пор прийти не мог, не стыдно?
— Разве я к тебе не приходил?
— Ах, тогда, в окно? — Она засмеялась. — А ты приходи в дверь, ладно? Позвони по телефону и приходи. Хорошо?
— Я приду.
— Непременно приходи.
Заглянула в меня своими круглыми глазами.
На другой же день ей позвонил.
— Алло! Я так рада! Сейчас же заскакивай!
Открывает дверь и чуть не вешается мне на шею. Без умолку тараторит, целует меня в щеку, не ожидал. Предлагает жидкий шоколад в чашечке. Сроду не пил. Сидим с жидким шоколадом, попиваем маленькими глоточками.
— Откуда, — спрашиваю, — выкопали этот жидкий шоколад? Где его продают? Ни разу не пил.
Она улыбается.
— Обыкновенный, в плитках. Сваришь его, и готово. Мама в одной книжке вычитала. Нравится?
Я сказал, нравится.
— А я тебе не нравлюсь? — спрашивает.
— Кто тебе сказал, что не нравишься? Конечно, нравишься. А где этот тип?
— Я с ним в ссоре.
— Вот оно что.
— Тебе что до него? Подумаешь, я о нем даже не вспоминаю.
— А обо мне вспоминаешь?
— Я хотела тебе позвонить вчера, а потом…
— Позвонила бы.
— Налить тебе еще?
— Налей.
Мы сидели и пили под зеленым абажуром жидкий шоколад, как в шикарном фильме. Под стеклом в серванте стояли рюмки, этажи рюмок, чашек и фужеров. А на серванте вазы, много хрустальных, разных цветов. Вся комната для меня состояла из рюмок, ваз, разноцветных хрупких стекляшек.
Никогда у нас разговор не протекал настолько гладко, просто, естественно, без напряжения. Я всегда хотел, чтобы она меня с полуслова понимала, но этого у нас никогда не получалось. Мне всегда казалось, она должна думать так же, как и я, но она никогда так не думала, а скорей наоборот. Ее мысли всегда шли в другом направлении, ни капельки контакта. Ее улыбку я принимал совсем по другому поводу, она всегда улыбалась не тому, чему я думал, и непонятно, чему хихикала. Даже если мы вместе улыбались или смеялись, то каждый по-своему, а не одному и тому же, как я предполагал.
И я сказал ей об этом.
— Ты что, святой, да? — сказала она.
Меньше всего на свете считал я себя святым.
— Почему святой?
— А что же ты?
— Чего?
Она вздохнула. Опять я ее не понимал и расстроился.
— Бабушки дома нет? — спросил я.
— Нету.
— А где все-таки твой приятель?
— Я же тебе сказала: он мне надоел. — Она перешла на кушетку, устроилась полулежа, обнажив ноги намного выше колен, а рядом поставила чашечку с горячим жидким шоколадом.
— О том, что он тебе надоел, ты мне не говорила.
— А как я сказала?
— Не помню.
— И я не помню.
— Ты вроде сказала — с ним в ссоре… И еще сказала — о нем не вспоминаешь, так?
— Чего ради он тебе сдался? Мало ли…
Она не договорила, а меня словно иголкой кольнуло это «мало ли».
— Я хочу быть самостоятельной и иметь призвание актрисы, — вздохнула она, — а еще я хотела бы иметь ребенка…
Я ужасно смутился, сам не знаю почему, что ж плохого иметь ребенка, но я сильно покраснел, а она сказала:
— Да ты совсем ребенок.
А она не ребенок, вот те на… Я вытащил из кармана газету, показал ей, где написано про меня, но это ее нисколько не заинтересовало.
— Ты мне нравишься, — сказала она, — но не за это. Чудак, разве за газетную статью можно нравиться?
— А за что же?
— Так…
Она отпила глоток жидкого шоколада и сказала:
— Нравятся просто так… Ни за что…
Она вовсе не хихикала, как обычно, что бы это значило? Скорей всего, просто так — не хихикала, и все. Я видел у нее во рту два маленьких миниатюрненьких клычка, два остреньких зуба, и вспомнил, она хвалилась, что ест сырое мясо, очень любит. А за что она мне нравится? Не за клычки же во рту, в самом деле? Просто нравится.
— Дай-ка мне твою руку, — сказала она.
Я встал и опрокинул чашечку с шоколадом.
— Ничего, — сказала она.
Я сел с ней рядом на кушетку и дал ей руку.
— Интересные линии, — сказала она, внимательно разглядывая мою ладонь, — а такой линии я в жизни не встречала, никогда не встречала, ты понимаешь?
— Какая линия?
— Вот эта.
— А у тебя такой линии нету?
Я взял ее руку, у нее такой линии не было.
Я сейчас же обнял ее, получилось неловко.
— Осторожно, — сказала она, отстраняя чашечку с жидким шоколадом, — пятно потом ничем не смоешь.
— Убери ты ее! — сказал я.
— Ишь ты какой!
Я отстранился, в душе обиделся, расстроился, что она не может для меня убрать эту чашечку.
— Многие девчонки обманывают родителей, — вдруг затараторила она, — уверяют, что у них с мальчишками чисто товарищеские отношения. А родители верят, наивные родители, правда? Ужасно наивные родители! А разве не могут быть чисто товарищеские отношения?
— А с ним у тебя были чисто товарищеские отношения? — спросил я тревожно.
Она вдруг резко обняла меня и поцеловала.
— Товарищеские, — сказала она кокетливо.
Но тревожное чувство не проходило, а кокетливость ответа раздражала.
Я спросил:
— Кого вы ходили встречать на вокзал?
— А ты откуда знаешь? Мы так всполошились! Никого у нас в Кировабаде нет, ни родственников, ни знакомых, приходит телеграмма одна, вторая — от кого? Что бы могло значить?
— И кого же вы встретили?
— Представь себе, никого. Отец до сих пор об этом вспоминает. Мама предлагала сходить в милицию.
— А в милицию зачем?