Сколько они проспали коротких северных дней и долгих ночей, одному Богу ведомо. Будто на Страшном суде, никто уже чисел в уме не держал; пробил час судный, и остановилось время. Очнулась мать Мелитина, огляделась — стены из неошкуренных бревен, низкие оконца со стеклом, вмазанном глиной, низкий потолок и кругом нагромождение нар в два яруса. Земля стояла твердо под ногами, свет низкого солнца неподвижно лежал на переплетении балок, однако этот непоколебимый покой укачивал страшнее, чем вагонная колыбель. Женщины стонали во сне, скрипели зубами., плакали и кричали от ломотья костей. Прислушавшись, мать Мелитина уловила сквозь звуки страстей тихий напек колыбельной и потянулась к нему. Протиснувшись через узкий проход к задней стене барака, она увидела молодую женщину, кормящую грудью ребенка, завернутого в солдатское одеяло. Озаренная солнцем, женщина напоминала мадонну с древней иконы, и все вокруг — безобразные, грубые нары, изнуренные тяжким сном люди, неошкуренные сучковатые стены, — все напитывалось светом и умилением; и даже низкий угрюмый потолок воздымался над головой матери и дитя, осиянный небесной лазурью. Медленно, чтобы не вспугнуть кормящую, мать Мелитина приблизилась к ней и, перекрестив обоих, заглянула в одеяльце…
И отшатнулась, прикрыв рукой рот!
В пеленках никого не было. Сухая, в сетке рубцов, грудь женщины упиралась соском в скрученное серое тряпье.
«Господи! Пресвятая Мать! Чем же прогневили тебя люди эти? — взмолилась она, зажимая рот и сдерживая свой голос. — Возложи на меня ее безумство, облегчи ее душу материнскую…»
— Молоко прибыло — грудь боли-ит. — пожаловалась кормящая.
На соседних нарах каменным изваянием сидела пожилая казашка, закутанная в шали, и беспрерывно покачивалась взад-вперед, словно запертая в клетку медведица.
— Дай мне младенца твоего, дай, — попросила мать Мелитина. — Дай на руках подержу.
Кормящая вскинула голову, глянула недоверчиво:
— А ты не уронишь?
— Не уроню, — заверила она. — Я троих вынянчила, не бойся.
Мать Мелитина взяла на руки легонький сверток, перепоясанный ремешком, и под ревнивым взглядом женщины присела рядом.
— Он уснул у тебя, — сказала она. — Эвон, глазки зажмурил и посапывает.
— Нет, он плачет! — не согласилась кормящая. — Разве не слышишь? День и ночь ревит и ревит. И грудь не высасывает. Боюсь, присохнет, молочко-то… Вон как закатывается, родимый!
— Так это же жаворонок поет! — воскликнула мать Мелитина.
— Жаворонок?
— Да что же ты, голубушка, прислушайся! Ну?.. Вспомни, как на пашню весной ездили? И жаворонок вился в небе, звенел-заливался! Вспомнила? Земля теплая была, солнышко ласковое… Ну?..
— Помню! — изумилась она и приподнялась, глядя вверх. — И правда, жаворонок…
— А то кто же? — засмеялась мать Мелитина. — Жаворонок, птица небесная. Ты слушай его, слушай. Теперь он так и будет петь над тобой.
Женщина слушала, и блаженная улыбка светилась на ее лице.
— Чудно как…
— Вот и славно, — мать Мелитина положила сверток на нары. — А ребеночек твой спит. И долго спать будет, не тревожься. Пока слышишь жаворонка, он и не проснется. Птица тебе, как колокольчик: звони в него и слушай. И пока звонишь, младенец и слезы не прольет.
Качалась отрешенная от мира казашка, и в скрипе нар под ней слышалось что-то птичье.
Мать Мелитина покинула женщину и незаметно для нее вернулась к своим нарам. И вновь по ушам ударил болезненный сонный стон. А солнце между тем склонялось к горизонту, и страдания людей, спящих на закате, стали бы еще тяжелее. Она заметила, что сестра Анастасия не спит, но не может поднять даже руки, будто суставы ее срослись, пока была в сонном беспамятстве. Сестра же Агнея спала между ними, и, кажется, ей единственной сон принес облегчение. Зарозовели щеки, неслышным было успокоенное дыхание. Мать Мелитина тронула ее за руку.
— Вставай, сестра, вставай. Трудиться станем.
Мать Агнея приподнялась и открыла прояснившиеся глаза.
— Где мы?..
— Верно, на земле пока, сестрица. Поднимайся и мать Анастасию поднимай. А я пойду за водой.
Вышла мать Мелитина из барака и заслонила глаза рукой, побежали слезы: первозданная белизна слепила, ровно горний свет, опустившийся с высот на грешную землю, и не было места святее и чище, чем этот край. Очарованная и радостная, она пошла вдоль длинной череды бараков, расставленных на горе, однако и наскоро срубленные, приземистые бараки, казалось, стоят тут извечно, как сосны, как огромные камни, присыпанные снегом. И все заключено в единую сферу чистоты и целомудренности. Да разве возможно, чтобы на мучения гнали сюда людей? На эдаких местах только монастыри ставить!
Обогнула она бараки по набитой сотнями ног дороге, вокруг ни души. Только на высокой вышке виднеется человек в тулупе. А может вовсе и не человек — архангел крылатый опустился передохнуть. Дорога вывернулась из-за камней и потянула с горы. И тут мать Мелитина увидела полую быструю реку, к которой вела, отбившись от стада следов, обледенелая тропинка. Увидела, и зашлось от восторга сердце: от воды исходило свечение! Река бесшумно бурлила, перекатывалась через белые камни, и свет над нею точно так же бурлил, перекатывался; сияние поднималось к небу и, слившись с ним, образовывало сверкающий купол. Мать Мелитина опустилась на колени и зачерпнула бадьей воду. Ее можно было не святить. Святая вода текла в реке Повенчанке. Налюбовавшись ею, мать Мелитина достала из-под одежды крест и совершила обряд.
Дорога в гору была тяжелой, к тому же боязно было расплескать эту чудесную воду. Приходилось часто останавливаться, чтобы перевести дух и взять ношу в другую руку. Заметив на горе низкорослую березку, мать Мелитина оставила бадью на тропе и пошла по убродному снегу наломать веток для веничков. Она взобралась на гору, и перед нею разверзлась земля.
Черная, изъязвленная трещина разрывала белизну снегов, и в ней, словно муравьи в разоренном муравейнике, кишели люди. Невозможно было различить отдельного человека в этой бездне. Все шевелилось, перетекало вместе с землей и камнем; и люди, смешанные с землей, превратились в единую плоть.
И над этой плотью, будто архангелы, парили обряженные в тулупы часовые на высоких открытых вышках. Но стоило отступить назад несколько шагов, как страшное видение скрылось, и лишь глухой гул, подобный далекой грозе, тревожил безмолвие горнего света.
Мать Мелитина вернулась на тропу и увидела, как бородатый, в куржаке, мужик, взяв бадью, поит из нее коня, запряженного в грабарку. Пойманный с поличным, он не смутился, споил воду и пробурчал:
— Еще принесешь… А у меня вон конь ложится.
Пришлось снова спускаться к Повенчанке, зачерпывать и святить воду. Возвратившись в барак, мать Мелитина освятила углы, окна и дверь, затем стала брызгать водой на спящих женщин.
— Вставайте, сестры, — приговаривала она. — Не спите на закате, вставайте.
Барак оживал медленно, женщины поднимались, продирая опухшие глаза, просили пить, и мать Мелитина поила, умывала лицо тем, кто бредил спросонья и кто не мог поднять головы. И так, двигаясь между нар, она разбудила всех.
И тут все увидели, что у порога, опершись на клюку, стоит низкорослый, растопыренный человек, похожий на воробья.
— Драгоценнейшие барышни! — картаво прочирикал человек, дождавшись паузы. — Многоуважаемые дамы! Теперь, когда вы успокоились, разрешите представиться: Самуил Давыдович Квасницкий. Ваш покорный слуга и воспитатель!
Подергивая ногами, он прискакал к печке, открыл дверцу, заглянул, пошуровал клюкой.
— Пока вы спали — а спали вы, прошу заметить, целые сутки, — у вас было тепло. И что вы думаете по этому поводу?
Женщины, похоже, ни о чем не думали. Они рассматривали юркого человечка с таким же интересом и любопытством, как если бы в барак и впрямь залетел воробей.
— А думаете вы о том, что печь в вашем бараке топил старый Квасницкий. Кто еще позаботится о прелестных созданиях, называемых женщинами? Кто еще знает, как плохо спать после этапа в холодном бараке? А Квасницкий все знает и все понимает. Он прошел тюрьмы Син-Синга и Полтавы, Роттердама и Одессы. Вы еще не раз станете благодарить судьбу, что она послала вам воспитателем не матерого бандита-громилу, а интеллигентного вора-международника, владеющего языками и мировой культурой.
Мать Мелитина хотела окропить его водой и прочитать молитву, однако в бадье не осталось ни капли…
Видно, Богом заповедано было не трогать карельскую землю, не шевелить ее чрева, но, нарушив завет, человек пожинал лишь слезы и отчаяние, . Чудилось, не земля это, а крепостная стена, сложенная из дикого камня на глиняном растворе. Били ее кайлами, ворочали ломами и вагами, грели огнем и горючей слезой; она лишь твердела, не расступаясь ни перед проклятиями, ни перед молитвами. Люди от бессилия захлебывались в ругани, ложились пластом, и, казалось, не было силы, способной поднять их и заставить если не верить в жизнь, то хотя бы цепляться за нее, А женское отчаяние было иной раз страшным, необузданным. Одна из женщин, несколько дней исступленно подолбив землю, неожиданно набросилась с киркой на полногрудую воровку и только чудом не пробила ей голову. Ее схватили за руки, отобрали инструмент, и подоспевшие надзиратель с десятником отвели в роту усиленного режима. Тогда мать Мелитина, бросив работу, стала утешать обессилевших.