Хм, «город моего отца»… А не отца народов. Понятно, почему и Казакевич в 37-м лишь чудом избежал ареста, срочно перебравшись в Москву.
* * *
О приезде в Биробиджан «величайшего еврейского писателя современности» Давида Бергельсона «Биробиджанская звезда» писала как о выдающемся событии в становлении культуры ЕАО. Это был действительно, не в обиду местным «писательским кадрам», прозаик «нормального», федерального, так сказать, масштаба, и, судя по всему, он серьезно отнесся и к воспеванию Биробиджана, и к работе с молодыми. Сначала он жил в гостинице, затем получил отдельный дом. Однако предвоенные чистки, а может быть, и связанный с ними упадок веры в биробиджанскую грезу вернули его в Москву, так что расстрелян он был только в 1952 году по делу Еврейского антифашистского комитета.
Книги Д. Бергельсона, по сравнению с другими, намного более доступны, однако, чтобы не доставлять читателю ненужных затруднений, я позволю себе привести здесь цикл его биробиджанских зарисовок. На тогдашнем фоне они смотрятся вполне профессионально, однако на фоне обычного творчества Д. Бергельсона, пожалуй, выделяются не всегда естественной приподнятостью.
Веселый ветер
Как горячие кони, проносились предоктябрьские дни над деревнями и селами, раскиданными на краю тайги, по горным склонам, у подножия гигантских утесов. Они вернули Малому Хингану летнее тепло и синеву неба, они в каждого вселяли желание вскочить на них, крепко ухватиться за гривы и мчаться, мчаться…
На бурном заседании горсовета выяснилось: нет достаточно поместительного здания для празднования октябрьской годовщины.
Строители — сорок с лишним человек — вынесли решение:
— Будет помещение!
На рассвете, за тринадцать дней до праздников, заступ впервые вонзился в землю на одном из пустырей. Поздно вечером был готов котлован. На другое утро выложили из камня и промазали глиной с известкой фундамент. На солнце сушились сформованные ловкими женскими руками глиняные блоки, росла гора шлакобетонных кирпичей и лесных материалов. Из реки доставляли бревна, с соседних сопок — камень. Стремительный темп строительства заражал и тех, кто был занят на другой работе.
В небе, совсем как в июле, светило ослепительное солнце.
Бригадир плотничьей артели Велвель Грайвер был светловолосый крепыш с зеленоватыми смеющимися глазами и круглым сдобным лицом. Его прозвали «Веселый ветер». Двадцать семь лет его жизни складывались из работы подмастерьем у столяра в родном Хащеватом, службы в Красной Армии и работы в Биробиджане, куда он прибыл четыре года тому назад гол, как сокол, в надежде на все радости жизни, да еще — из чистой любви к одной девушке в том же Хащеватом.
В Биробиджане ему случилось однажды взяться за оружие, чтобы плечом к плечу с красноармейцами дать отпор нарушителям границы.
Орудуя пилой и топором, «Веселый ветер» возводил леса, и, по мере того как дом поднимался, в нем крепло ощущение, что это, в сущности, не работа, а одно удовольствие. Иногда, вполне уверенный, что рука и сама ровно поведет пилу, он смотрел на копошившихся внизу мужчин и женщин, рывших землю, таскавших кирпич и доски, и от избытка радости кричал:
— Живее, евреи! Пошевеливайтесь!..
Человек не слишком развитой, Велвель забывал, что обращается к пожилым людям, которых всю жизнь носило по белу свету, из одной страны в другую. Он не мог также объяснить, что его привело сюда вместе с ними на Малый Хинган. С высоты лесов он видел черные пятна сопок, белые шапки горных вершин, серебристую ленту реки, и на душе у него делалось хорошо. Но под ложечкой посасывало даже тогда, когда он, глядя сверху на подносивших материал людей, весело кричал им:
— Живее, евреи! Пошевеливайтесь!..
Очень недоставало той девушки из Хащеватого.
Среди тех, кто приходил любоваться, как быстро растут стены, был и прикомандированный райисполкомом товарищ Бинем, силач лет сорока, с приятным, почти юношеским лицом, с проседью на висках, с пепельно-серыми глазами, в которых можно было прочесть живость мысли и настойчивость. Все знали его, всех влекло к нему, не раз уже Велвель кричал ему сверху:
— А! И ты здесь? Вот хорошо, мне нужно с тобой поговорить!..
Раза три Бинем сам лазил к нему наверх и, улыбаясь, спрашивал:
— Когда же ты, наконец, скажешь, о чем тебе надо со мной говорить?
И Велвель каждый раз отвечал:
— А где я с тобой говорить буду — неужели здесь, среди стука и гама?.. Нет, нет, у меня личное дело… и деликатное. В-ва! Очень деликатное!
— Ах, чтоб ты скис! — улыбался Бинем.
— Живее, евреи! — опять кричал, больше не глядя на него, Велвель. — Пошевеливайтесь!..
Молодой таежный город перестал спать по ночам. Костры вокруг стройки напоминали ночные пожарища, и, как венец мироздания, из огней глядели на строителей, торопя их, предстоящие Октябрьские праздники.
Сутками не смыкал глаз и Велвель.
В самый канун праздника Бинем столкнулся с ним. Велвель очень спешил.
— Постой! — с лукавой усмешкой в пепельно-серых глазах остановил его Бинем. — Тебе же хотелось со мной поговорить… Стройка, я видел, почти закончена.
— Да! — запыхавшийся Велвель просветлел. — Почти готова. Но… видишь ли, у меня к тебе деликатное дело… В-ва!.. У меня, понимаешь ли, есть девушка в Хащеватом… Хотелось бы, чтобы она была в праздники со мною. Но теперь уже поздно.
— Почему поздно? — воскликнул Бинем, хлопнув его по плечу. — Дай ей телеграмму! Она, что, тебе только на праздники нужна?
Пальцы Велвеля нервно теребили пуговицу на пальто собеседника.
— В том-то и беда, — полушепотом ответил он, — я ей ни разу за все время не написал… А тут подошли праздники… В-ва!
Шолом Бубес I
Тяжело, как первые роды, дается приамурской тайге переход от осени к зиме…
В ноябре 1932 года стон стоял в тайге: те же вопли, вой и скрежет, что сотни, тысячи лет тому назад перед первым снегом.
Ветер свалил семафор на маленькой станции Тихонькой, недавно переименованной в «Биробиджан».
Оставалось меньше часа до прихода поезда с востока.
Путевой сторож побежал вперед, чтобы флажками задержать его и не пропустить на занятый путь.
Распахнулась дверь крохотного деревянного вокзала, и ворвавшийся ветер словно вышвырнул оттуда в снег и вьюгу и начальника станции и телеграфиста. Они бросились искать людей, которые помогли бы поставить на место семафор. Раскачиваясь под напором ветра, они то вертелись на месте, то стремительно кидались вперед, не переставая озираться по сторонам. У второй — запертой — двери вокзальчика стоял здоровый малый, смуглый, как цыган, в коротком полушубке и в новехоньких сапогах, от которых сильно пахло юфтью. Он только что опустил в обшарпанный почтовый ящик письмо.
Начальник станции, с проседью в волосах и на небритом лице, был неприветлив и неряшливо одет. Город, зарождавшийся на берегу Биры, у подножия гор и сопок, был так далек ему, точно находился за тридевять земель от него. Неприятно морщась и жуя губами, он шагнул к почтовому ящику и поймал на себе взгляд черных, глубоко сидящих и сверкающих, как толстые линзы, глаз молодого здоровяка. Лоб у него был узкий, лицо — полное, нос — солидный, как страж на посту, на верхней губе — черные колючки, в углах рта что-то необузданно упрямое.
Опередив начальника станции, к нему подбежал с кислой миной на лице телеграфист и, приложив руки рупором ко рту, гаркнул:
— Пойдем!.. Поможешь нам…
Но ветер отнес его слова в сторону.
Выпятив грудь и с такой гримасой, словно все это ему бесконечно надоело, начальник станции крикнул, указывая на упавший столб:
— К семафору!..
Черноглазый человек скорее догадался, чем расслышал. На губах его заиграла усмешка, будто он хотел сказать:
«Так и знал: придешь сюда, даром не отделаешься!»
С той же усмешкой он взял у телеграфиста кирку и лопату, привычным движением землекопа забросил инструменты на плечо и направился к поваленному семафору. Ветер его подталкивал сзади. Издалека, с горных вершин, низвергалась со всей своей лютостью таежная вьюга, и чудилось, что из темной выси на землю сейчас упадут замерзшие сгустки неукротимой ярости.
II
По другую сторону полотна, в молодом городе с сырыми, промерзшими, недостроенными домами, ветер взвихрил сухой снег, поднял над крышами и снова рассыпал. Опять светлее стала длинная улица с глубокими следами в заледеневшей грязи. Казалось, их оставили гигантские сапоги, шагавшие сами, без помощи ног.
В самом конце улицы, в залитой солнцем строительной конторе, загорелись, будто озаренные изнутри, окна. Было одиннадцать часов утра.
Из конторы вышел человек в стеганом ватнике, какие носят и мужчины и женщины, с шапкой на затылке. На крыльце ему попался Велвель — «Веселый ветер»; он посмотрел на него исподлобья и спросил: