«Ты правильно подметила: именно, именно нитки! И это еще что – ты бы слышала Моцарта! Там речитатив под клавесин в чистом виде! Вот где нитки, так нитки!»
Второй акт ей не понравился. Нет, конечно, ария «Паду ли я стрелой пронзенный…», сама похожая на затяжной полет стрелы, заставила ее даже прикрыть глаза, но все остальное по ее мнению – нитки, нитки и нитки. И пусть музыка с виолончельной, грузной мудростью отыскала и убедительным образом обосновала роковую логику этого на первый взгляд глупого и совершенно необязательного происшествия, лично для нее бессмысленность дуэли стала еще более очевидна. «Ну, зачем?..» – испытывая труднообъяснимое раздражение, морщилась она, отправляясь на антракт с неостывшим звуком выстрела в ушах. То, что жизнь трагична по своей сути, она поймет лишь через много лет.
Сашка снова предложил пойти в буфет, но она отказалась, и они пошли бродить по лестницам и переходам. Обнаженные руки, голые шеи и смелые вырезы с аппетитной начинкой попадались тут и там. Наверное, она выглядела среди них скромной заблудившейся библиотекаршей.
«Ничего, – думала она, – в следующий раз я оденусь не хуже. Надо только обязательно сшить платье для театра…»
Они возвратились в ложу и устроились в ее золотисто-парчовом разливе. Через минуту тяжелые бархатные объятия занавеса раздвинулись, со сцены в зал брызнул яркий свет, и грянули полонез.
Тут, наконец, в действии обнаружился конфликт, и ей стало вдвойне интересно. Онегин своим поздним прозрением сделался похожим на Сашку, и она, поколебавшись, приняла сторону Татьяны. Слушая арию ее мужа, она вдруг подумала, что вот именно такой муж ей и нужен – взрослый, опытный, состоятельный. Но вот дошли до сцены объяснения, и ей стало стыдно своей неразборчивости, а когда отвергнутый Онегин зашелся в последней тоске, ей стало его жалко, а с ним и Сашку. Она встала и аплодировала вместе со всеми, думая о том, чтобы проступившая влага не переполнила чашу век и не пролилась на затушеванные ресницы. Сашка наклонился к ней и ткнулся губами повыше уха…
«Да, так все и было…» – подумала Алла Сергеевна и поймала себя на том, что сидит сегодня так же, как в тот раз – немного сутулясь и сложив руки на коленях. Только вот была она тогда почти на двадцать лет моложе и без платочка.
«Когда б вы знали, как ужасно томиться жаждою любви, пылать – и разумом всечасно смирять волнение в крови…» – запел на сцене Онегин.
«Боже мой, боже мой! Ведь это я, одна я во всем виновата! Не он, а я!» – неожиданно вспыхнула Алла Сергеевна и торопливо приложила к глазам платочек…
Заговорили, только когда вышли на улицу.
«Ты прочитала мое письмо?» – спросил он.
«Какое письмо?» – не поняла она.
«Ну, тогда, давно… Я тебе его через Нинку передал…»
«А-а, это… Да, прочитала»
«И что?»
«Что – что?»
«Ну, что ты тогда подумала?»
«Не помню. Ничего не подумала. Мне тогда было не до него»
Он проводил ее домой и там сказал, что хотел бы остаться на часок. Она глазами, как осадными орудиями, метнула в него тяжелый возмущенный взгляд:
«Всего на часок? Вот спасибо! Между прочим, проституткам мужики и то больше времени уделяют!»
«Хорошо, я останусь на ночь, а завтра скажу жене, что…» – терпеливо начал он.
«Нет уж, не надо! Иди к своей любимой жене и передай ей от меня привет!» – неожиданно зло оборвала она его арию.
Он отвергнутым Онегиным посмотрел на нее и, ни слова не говоря, ушел.
«Он, видите ли, останется на часок! – еще долго кипела она после его ухода. – Тоже мне, нашел любовницу!»
Так он одним словом уничтожил ее наивные, возвышенные впечатления от оперы, которые она в тот вечер мечтала пролепетать с его груди. Да, конечно, через неделю она допустила его до себя, но разговоров на высокие и беззащитные темы с тех пор всячески избегала.
Вернувшись через две недели домой, она налетела на Нинку и потребовала Сашкино письмо, которое ей когда-то дала.
«Ты мне дала? Да если бы не я, знаешь, где бы оно уже было?!» – задохнулась Нинка от бесцеремонной неблагодарности подруги.
«Ну, хорошо, хорошо, где оно?»
«А зачем оно тебе?» – прищурилась подруга.
«Ну, надо, надо, потом расскажу…»
«Не знаю, где. Искать надо» – поджала губы Нинка.
На следующий день письмо было вручено адресату со словами:
«И все-таки?..»
Пришлось выкручиваться, и она приписала Сашке возможную помощь в одном деле, о которой собиралась по старой и совсем уже незлой памяти его просить. В общем, так, ерунда, не стоит разговоров.
«Так ты с ним уже встречалась? – округлились Нинкины глаза. – Почему не сказала?»
«Потому и не сказала, что не встречалась! Собираюсь только…» – извернулась Алла Сергеевна.
Оставшись одна, она достала и развернула двойной листок в клеточку, украшенный неровной чернильной лесенкой с витыми перекладинами строк.
«Предвижу все: вас оскорбит печальной тайны объясненье…» – сообщалось во первых строках.
Их сомнительному, противопоказанному счастью чтобы сбыться не хватило какой-нибудь пары лет.
17
Кажется, самое время коснуться той неповторимой и своеобразной роли, которую русский народ играл и играет на подмостках истории – коснуться вскользь, легко и воздушно, оперевшись, так сказать, на поэтические крылья Пегаса, а не на его критические копыта.
Уж если быть точным, то говорить следует не о роли, а о ролях, ибо русскому человеку выбирать не приходится, и он играет все, что ему поручают – и трагическое, и комическое, и космическое. У него непростые отношения с режиссерами, и прозябание в массовке или на вторых ролях ему привычно и не в тягость. Но знавал он и звездные часы: судьба не раз сводила его с гениальными постановщиками, которые, не задумываясь, доверяли ему роли героев в грандиозных исторических драмах, каковыми он и стяжал себе немеркнущую славу.
Надо отдать ему должное – получив главную роль, он послушно следует режиссерским указаниям и легко вживается в предлагаемые обстоятельства, окружностью нередко превосходящие земные. Но импровизации ему, как правило, не удаются: в нем нет легкости, элегантности и вдохновения столичных мастеров. Как актер он безнадежно провинциален и непретенциозен. Его невозможно взять приступом, но легко одолеть хитростью: противостоять изощренной интриге ему не хватает ни терпения, ни профессионализма. От этого сложные роли ему быстро надоедают, даже если ему кажется, что он выбрал их себе сам.
Поскольку, как это зачастую бывает с актерствующими субъектами, он склонен к алкоголизации настроения, то на игру его в той или иной мере влияют метафизические тревоги, отчего он теряет вдохновение, забывает слова и, доигрывая через силу очередной исторический эпизод, мечтает о новом, более подходящем его разочарованному настроению перевоплощении. Именно в недоигранности и недосказанности заключается основной и, кажется, неустранимый порок его темперамента: он хронически не справляется со сверхзадачей, а потому поневоле выглядит неубедительно. При этом мнение расстроенных зрителей его мало волнует.
Своим отношением к сыгранным ролям, включая героические, он подобен горожанину, которому глубоко безразлична дальнейшая судьба выброшенного им на помойку пакета с мусором. Сдается, что переработка собственных исторических отвалов его интересует куда меньше импортных. В своих предпочтениях он скорее консервативен, чем радикален. К его чести (или снисходительности?) следует добавить, что он верен режиссеру и не ищет ангажемента на стороне, невзирая на то, что его небольшая и конфликтная часть постоянно попрекает его творческой несвободой и неизбывной рабской сущностью.
Он искренен даже в зависти, и порой ему нравится, как играют другие, однако перенимает он у них лишь внешние, эффектные, броские приемы. Его любимое амплуа – идеалист-терпилец. В нем он органичен до такой степени, что некоторые театральные критики даже прочат его на роль провозвестника всемирного катарсиса.
Его любят авторы театра абсурда и охотно для него пишут. Именно в одну из таких пьес он в конце девяносто первого года и угодил, согласившись на роль покладистого и невзыскательного дурня – роль, которую он с непривычным самозабвением играет до сих пор. И тут уж никакие фигуры речи, кроме ненормативных неспособны передать наше негодование по поводу его неразборчивости. Поэтический навоз (он же по совместительству уличный жаргон) – продукт распада, в который, пройдя через утробу Пегаса, обращается овес поэтический – вот то пронизанное фрейдистской символикой и крепким запахом внутренних органов выразительное средство, что первым приходит на ум. Прибегнув к нему, скажем, что русского человека в очередной раз «опустили». Кто? Считается, что космополиты. Ведь именно для них его неприкаянное положение терпилы есть залог их собственного благополучия…
Что касается Аллы Сергеевны, то она на своем крошечном частке фронта как могла противостояла овладевшему страной хаосу. Что ни говорите, а для свободного человека смутное время – хороший шанс на будущее процветание, тогда как для несвободного – патентованное средство для похудения.