Трубила музыку труба – и, голубея,
летел над нами голубок Святого Духа,
и мы сажали ноготки на поле боя,
где было много мертвецов и было тихо.
Мы шли из людного теперь в пустое после
чужим гонимы ветерком своим попутным,
и не случилось ничего – плохого, в смысле:
снег не занёс, волк не загрыз, бес не попутал.
И скажет Бог нам: молодцы, что вы бродили
по детским по своим путям, как по солдатским,
но надо дать вам отдохнуть, отмыв от пыли
неважно, под каким дождём – тверским ли, датским…
ИММИГРАНТЫ
Абдулла
Абдулла уезжает домой со своею семьёй.
Он устал наконец от холодного неба и моря.
Ни с правительством больше, ни с собственным сердцем не споря,
Абдулла уезжает домой со своею семьёй.
Он с собой ничего – вообще ничего – не берёт:
ни надежды своей, на чужбине прижившейся плохо,
ни любви, ни отваги, ни как её… веры в Аллаха,
он с собой ничего не берёт – даже наоборот:
Абдулла оставляет свою пожилую зурну,
молодую луну – и под сей молодою луною,
оставляет страну небольшую, с ладонь шириною, -
не считая по этой причине её за страну.
Абдулла оставляет чалму дорогую свою:
там, на родине, некому будет похвастаться ею,
все погибли давно… правда, он уезжает с семьёю,
но с собой ничего не берёт.
Не берёт и семью.
Адбдулла собирает друзей, но друзья Абдуллы
не приходят: неблагоприятна погода чужая.
И тогда он им речь говорит: дескать, я уезжаю,
говорит Абдулла и сметает слезу со скулы.
И друзья понимают судьбы трепетанье самой
в этой речи его и присутствие тихого чуда,
раз который уж год Абдулла уезжает отсюда,
Абдулла уезжает домой со своею семьёй.
Санта
«Я жила здесь очень мало,
я жила здесь очень трудно, -
говорит красотка Санта
и стесняется акцента. -
Я жила здесь очень мало,
ничего не понимала -
нет во мне такого дара:
дурой дура…»
«Не хотите ли на воздух?
Не хотите ли какао? -
говорит красотка Санта
и стесняется акцента,
совершенно не по делу
опуская очи долу,
оправляя складку сари. -
I am sorry!»
Полно, Санта, все мы дети,
все мы дети, все мы птицы:
не в начале было слово,
а в начале было сердце -
и тогда мы с небесами
золотыми голосами
говорили – помнишь, Санта? -
совершенно без акцента!
Орнела Люсия
Надо было, наверно, отрезать
два-три слога, не слишком гордясь,
от «Орнела Люсия де Езус»:
для чего тебе всё это здесь -
под нахмуренными небесами,
где другая судьба не видна
и где просто непроизносимы
твои солнечные имена?
Но, весёлые губы кусая
и терзая словарик в руках,
представлялась Орнела Люсия
только так, а иначе – никак,
и одними глазами большими
говорила, что в эта страна
у меня оставалась лишь имя,
и я вечно ей буду верна…
Так она говорила, и ангел
тихо плакал у ней на плече -
крупный ангел, не вышедший рангом,
весь в камнях дорогих и в парче,
и доставленный к нам то ли SASom -
подхватившим его за крыла,
то ль нелицензионным Исусом,
проводившим его до угла.
Ли
Небосвод пуст, небосвод сер,
и не слышно музыки сфер,
да к тому же – эти глухие «эр»,
невозможно глухие «эр»!
Но зато – навалом воды и земли,
и гуськом идут корабли…
всё чудесно, Ли,
всё плекласно, Ли,
не голюй, дологой Ли!
Но зато – навалом еды и питья,
и житья… пусть и не бытья,
но зато – по низкому небу летя,
не сломаешь хребта, дитя!
Но зато вблизи – то же, что вдали,
и нарциссы не отцвели…
всё чудесно, Ли,
всё плекласно, Ли,
не голюй, дологой Ли!
А потом… тут кроны со всех сторон -
очень много весёлых крон,
соберёшь в карман их тяжёлый звон
и – домой: бароном барон!
Там давным-давно все сидят на мели,
а кто нет, те в землю легли:
всё чудесно… Ли?
всё плекласно… Ли?
Не голюй, дологой Ли!
А г н е ш к а
Есть у Агнешки книжка из Польши -
трудно читать без слёз.
И есть у Агнешки старенький Порше -
правда, без двух колёс.
Агнешка любит местного пана
по имени Серен Бек:
на усах у пана – морская пена,
и он неплохой человек.
Правда, он презирает Агнешку -
есть тут такой курьёз:
за её ужасную польскую книжку
и Порше без двух колёс.
Но, когда он пьян, тогда всё в порядке -
так уже случилось разок:
и у них возникли общие предки
и даже общий язык,
и пан Серен слушал польскую книжку,
почти не скрывая слёз,
и пан Серен даже катал Агнешку
на Порше без двух колёс.
Сильвана
«Ах, судьба меня, наверно, прозевала:
я сбежала придорожного межой», -
так рассказывала музыка Сильвана
о судьбе своей – практически чужой.
А судьба её стояла и смотрела -
без участья, хоть, пожалуй, и без зла -
как она своё ветшающее тело
над Европой, словно перышко, несла.
И судьба её качала головою:
дескать, с музыки-то нам какой же прок? -
и давилась местной фразой горловою,
застревавшею гортани поперёк.
Так Сильвана всё летала и летала -
не задерживаясь, стало быть, нигде:
всё летала от квартала до квартала,
от одной своей звезды – к другой звезде:
из породы серенад или рапсодий,
без занятий, без семьи и без гнезда -
и её лишали всех земных пособий
раз в полгода… или чаще – как когда.
Мухаммед
Добродетели нет и греха нет -
и всему тут одна цена:
пятилетний цветок Мухаммед
понимает, что жизнь – война,
и пугает весь мир картинкой,
где сто бомб в облаках висят.
Самому ему – пять с полтинкой,
а глазам его – шестьдесят.
Так что мирной судьбы останки
не тревожат его уже:
на душе у него лишь танки,
одни танки лишь на душе.
И, как птица, снаряд порхает
над склонённою головой
и поёт ему: «Ах, Мухаммед,
почему ты ещё живой?»
И тогда с виноватым видом
он бросается к маме: мол,
я умею быть и убитым,
дайте только уткнусь в подол!
Насимбану
Трудно жить всему некрасивому:
ветер его по свету несёт.
Но некрасивую Насимбану
Бог её племени пасёт -
шепчет ей крохотные истины,
сводит Насимбану сума…
Истины, небось, неказистые,
как и Насимбану сама.
Ходит по городу Насимбану,
личико скрывая в платке,
молится тряпичному символу,
в чёрной зажатому руке.
А начнет Насимбану сетовать -
мигом её маленький Бог
тут как тут, и ну с ней беседовать,
аж до синевы на губах:
дескать, моя чёрная деточка,
грех тебе сетовать, мой свет:
глянь, какая белая веточка -
таких у нас на родине нет!..
Так вот и спасает Насимбану
так и отпускает ей грех,
а она уж – то апельсин ему,
то банан ему, то орех…
А ш и л ь
У Ашиля крылышки за спиной
и две-три лягушки на ужин.
У Ашиля французский – почти родной,
но французский нам тут не нужен.
Нам и крылышки, собственно, не нужны,
а лягушки – не наша пища,
Если б он уехал из этой страны,
всё бы было гораздо проще.
Нет, живёт же себе, чудак-человек…
слава Богу, что где-то в гетто!
Утверждает, правда, что, вроде, грек,
но при этом – чёрного цвета.
А под вечер выберется, как тать,
к резиденции королевы -
и давай, говорят, в облаках летать
направо-налево!
Иногда, говорят, летает до трёх-
четырёх, иногда – до рассвета.
И ещё у него есть дружок, Патрокл…
Тоже грек, но странного цвета.
Хабиба
Хабиба смеялась, а слёзы текли и текли,
они всё текли и текли, а Хабиба смеялась:
чтоб ей засмеяться, нужна была сущая малость -
и малость случалась, а слёзы текли и текли.
Хабиба всегда рисовала каких-нибудь рыб -
ужасно весёлых и сильно нездешних расцветок
на мокрых салфетках, и рыбы срывались с салфеток,
и вдаль уплывали, а слёзы текли и текли.
И все говорили Хабибе: «Хабиба, не плачь,
теперь уже всё хорошо – и не будет иначе!»
И, комкая в пальцах салфетку: «Нет-нет, я не плачу», -
смеялась Хабиба, а слёзы текли и текли.
А слёзы текли и текли, наполняя очки -
две круглые чаши на полных щеках у Хабибы,
и в чашах плескались глаза – две весёлые рыбы,
далёкие рыбы средиземноморских широт:
там были прозрачны пространство и время, и там
беспечное лето дружило с беспечной зимою,
и местная девочка бегала к тёплому морю,
ещё без труда различая, где смех, а где плач.
Ильмурад
Ильмурад как сказал, так и сделал -
это, в общем-то, просто понять:
Ильмурад как сказал, так и сделал -
и потом переделал опять,