потому что в ней опилки и, конечно, потому что
после каждого удара всё животное приходит
точно в то же положенье, что и прежде приходило.
Дело же сейчас не в этом, ибо на границе с мишкой
золотая балерина фуэте тихонько крутит -
приводимая в движенье головы его толчками.
Ей никак не удаётся опустить вторую ногу
рядом с первою ногою – и она напоминает,
стало быть, юлу – не столько обстоятельным вращеньем,
сколько жестяным жужжаньем, совершенно нестерпимым…
Но, должно быть, балерине ничего не остаётся,
кроме этого жужжанья, потому что рядом с нею
происходят обороты циркульной пилы, готовой
отхватить вторую ногу этой самой балерины
в тот момент, когда плясунья – позабывши про опасность,
или попросту устало, или попросту беспечно -
станет ногу опускать.
IV
А она не опускает… ах какая молодчина
золотая балерина с жестяным своим жужжаньем!
Балерина понимает: от неё сейчас зависит,
чтобы лампа голубая загоралась и тушилась
(ибо поднятой ногою золотая балерина
постоянно задевает бриллиантовую кнопку).
И пила не дремлет тоже, но вращением приводит
в действие большую лопасть – делая большую глупость,
потому что эта лопасть, словно некая лопата,
неустанно подгребает кузовок один с грибами -
не со свежими грибами, а с пластмассовыми вовсе,
и погаными к тому же, ибо это мухоморы…
Их приклеили к корзинке, а корзинку на резинке
привязали к мёртвой кукле, чьи оранжевые букли
наподобье грязной пакли треплются при содроганьях
замусоленного тела – до которого нет дела
абсолютно никому.
V
Кроме бубна с пёстрой лентой (собственно, индифферентной
ко всему, что происходит, и болтающейся вольно,
собственно, куда захочет, собственно, куда угодно -
совершенно не вдаваясь ни в какие переклички),
потому что только бубен, только полоумный бубен
отвечая на удары замусоленного тела,
держит эту эстафету, как за хвостик кошка мышку…
Это бубен с пёстрой лентой продолжает передачу
праздной силы – дальше, дальше… и кому теперь? – лошадке,
то есть даже не лошадке: просто палке, на которой
все мы, помнится, скакали-никуда-не-прискакали, -
просто палке с сивой гривой, через час по чайной ложке
заливающейся ржаньем (ржаньем, стало быть, нечастым,
но достаточно несчастным и достаточно утробным)
и пугающей пространство очень резким, очень дробным,
очень быстрым «иго-го».
VI
При лошадке есть повожа в красно-белую полоску -
и не то что при лошадке, а довольно суверенно:
как бы даже неизвестно, почему мелькают спицы
(вероятно, им не спится или что-то в этом роде).
А к одной из спиц крепится на тонюсенькую леску
змей воздушный: он, понятно, ошивается всё время
здесь, поблизости, – и, в общем, не желает удаляться,
что неважно и, к тому же, в принципе неинтересно…
Вот часы в районе змея – это здорово, конечно:
на часах четыре стрелки, очень даже расписные,
что показывают время – время, в сущности, двойное
(например: пора проснуться и давно пора обедать,
или: нам пора на службу и пора нам бить баклуши).
При часах – литая гиря, опускаемая мерно
на глубокую тарелку – металлическую, впрочем,
и под тяжестию гири эта самая тарелка
начинает оседать.
VII
Но загадка оседанья разрешается мгновенно:
под тарелкой три спирали, рядом – три воздушных шара,
и при сжатии спиралей происходит надуванье
ёмкостей бездонных – паром, кислородом или небом…
К окончанью этой мощной, этой громкой процедуры
вся конструкция приходит в беспокойное качанье
и – внезапно отделяясь сразу от всего на свете -
эта шаткая постройка, эта адская машина,
эта братская могила начинает уплыванье
по пустому небосклону в направлении Тибета, -
и ликует обитатель: говорили «не поедем»,
говорили «не потянем», говорили «сил не хватит»,
говорили «что за глупость это всё на самом деле»,
а смотрите: потянули, а смотрите: сил хватило,
а смотрите: полетели – и летим уже порядком,
вот уж миг летим, допустим, вот уж час летим, допустим,
в направлении Тибета, в направлении Тибета…
ЧАСОВОЙ ПОЯС
2002–2008
ЧАСОВОЙ ПОЯС
1
Если долго лететь по небу… по небесам,
вспоминаются друг за дружкой то дом, то сад -
я сегодня, летя по небу, о них писал…
в смысле, думал – мне было не на чем записать.
И они затерялись где-то меж облаков -
истончившись до пара сизого, до дымка,
превратившись в пару каких-нибудь пустяков
перед этим вечным понятием – облака.
К дому с садом ещё полагался вечерний чай,
кофе на ночь и йогурт утром – наоборот,
и сбегала слеза по скатерти невзначай,
и, надкушенный, сильно хмурился бутерброд.
А калитка пискнула тоненько, как щенок,
а густая пряжа запуталась вся вконец…
И хотелось смеяться – только никто не мог -
и пустая мольба смутилась и пала ниц.
А ещё полагалось сказать, объяснить, спросить -
и, навравши с три короба, вынести короба
и потом заплясать или, скажем, заголосить
от того, до чего же милостива судьба.
Быть правдивым не полагалось: Аэрофлот
вынуждал изворачиваться, заметать следы -
день упрямился и, не желая идти вперёд,
всё канючил: то пенталгин, то стакан воды.
Только в небе всё стало вновь на свои места:
на минуту сгустились… рассеялись дом и сад -
и подумалось: жизнь, наверное, прожита -
не забыть бы… да было не на чем записать.
2
Время, стало быть, – этакий нежный тать, -
потихоньку стащило дни, фонари, дома:
человек ты небесный, не полно ль тебе летать -
человек ты земной, не сойти бы тебе с ума!
Облака твои здесь превращаются там в снега,
в непролазную грязь на дорогах и вдоль дорог…
Там, внизу, ты судил бы не выше бы сапога -
здесь ты судишь как бог, но какой же ты к чёрту бог!
Ты сапожник, заброшенный в небо на два часа,
ты безбожник, себя зачисливший в сонм богов,
ты не вяжешь лыка, ты попросту напился -
ты таков, как все, и нисколечко не другов!..
Вот тебе вертикаль, о которой ты бредил там,
и на лестнице – Яков, качающий головой:
ибо вслед за тобой взбирается по пятам
всё, что было тебе суетой, маетой, Москвой.
И тебе невдомёк, что верёвочный этот брод
ненадёжней, чем все твои бездны, небесный гость,
ненадёжней, чем время, чем память, чем гололёд,
ибо зреет и зреет внизу, тяжелея, гроздь
обещаний пустых, невесомых обид, долгов,
полоумных надежд ни на что и на всё подряд…
Ах, по небу ходить хорошо: не слыхать шагов
и светила – дневное с ночным – сообща горят…
Но не выдержит лестница – не для тебя свита,
да и вспомни-ка… сколько тебе уже полных лет!
И отторгнет тебя безгрешная высота,
и задумчивый Яков помашет рукою вслед.
3
Собиратель иллюзий, коллекционер химер,
превращатель всего в песочные словеса,
объясни наконец, как же так оно, например:
в три поднялся с земли – приземляешься в три часа!
И поди докажи, что катался на облаках,
и поди расскажи, как живётся на небесах, -
ни единой звезды не осталось в твоих руках,
ни единого сдвига на сонных твоих часах.
Был ли – не был ли где… да сидел себе за столом,
задремал – и пригрезилась всякая, значит, блажь!
Или ангел бездомный, летя над твоим челом,
прикоснулся крылом… Ты и сам-то гроша не дашь
за историю с небом как действующим лицом:
всё тут выдумки, видишь ли, бред полоумный твой!
Не поднять тебе, милый мой, ног, налитых свинцом -
не расстаться тебе с бестолковой твоей Москвой.
Завари себе, стало быть, что же… покрепче чай -
и, глотнувши, проснись и вычисли интервал:
снова – здравствуйте-Мёбиус, снова – живи-скучай
по неведомым странам, в которых не побывал,
снова – думай, что жизнь бесконечно во всём права,
как была до сих пор – этих самых унылых пор,
и катай языком золотые во рту слова -
хоть такие, как Гамбург, Брюссель или Эльсинор!
…затяни часовой свой пояс, вели устам
повторять имена незнакомых небесных тел -
вот и здесь скоро три пополудни… так же, как там -
там, откуда ты так и не улетел.
* * *
И мы когда-нибудь придём куда придётся -
своей дорогою чужой, не самой лучшей,
держа в одной руке ружьё, в другой – ведёрце
и зная очень мало слов: «Бог», «дом» и «случай».
Они вели нас за собой в такие дали,
чьи имена припоминать есть смысл едва ли,
где нас не знали никогда, где нас не ждали
и никогда стола для нас не накрывали.
Трубила музыку труба – и, голубея,