class="p1">— Разрешите?
Дрожащими пальцами достал и раскрыл массивный серебряный портсигар, вынул папиросу, безотчетно положил портсигар на столе перед Саранцевым — черненое серебро старинной чеканки. Так показалось Саранцеву, теперь ему всюду мерещилась старинная чеканка…
Роев перехватил взгляд следователя, и Саранцеву почудилось, что Неонил Степанович усмехнулся — это была мгновенная, едва уловимая усмешка, и странно было видеть ее на лице подавленного скорбью человека. Саранцев молчал, смотрел на свои руки, как бы опасаясь, что неосторожное, непроизвольное движение выдаст его волнение, — рука потянулась к портсигару — Анатолию показалось, что на внутренней стороне крышки выгравирована монограмма и что инициалы не совпадали с начальными буквами имени и фамилии Неонила Степановича. А Неонил Степанович притих, сощурился, притаился и медлил, стараясь в свою очередь разгадать, что означал пристальный взгляд следователя. Наконец, все так же безотчетно, он принял портсигар со стола, повертел в руках, так что открылась другая сторона его, усыпанная каменьями, глянул на каменья и спрятал портсигар в карман. И взгляд его, и жест его как бы говорили:
«Вещица на вид скромная. Однако камешки многообещающие и значимые. Так что… Если вы действительно уж такой ценитель!..»
— …А потом, — проговорил с трудом Роев, — потом за дверью на лестничной площадке послышались шаги. Кто-то позвонил… И я струсил. Подло струсил. Подло, мерзко! — задыхался Роев. — Я сам презираю себя. Я понимаю, как вы относитесь к моим словам. Но я был в таком состоянии! Находился в безрассудстве. Огляделся вокруг — нигде не было ее предсмертной записки, никакого объяснения поступка. Каждому понятно, чем это угрожало!
Да, теперь Роев не может оправдать своего поведения. И не пытается оправдываться. Он первый осуждает себя… Но тогда… Он вспомнил вдруг о письме, вырвал из письма последние строчки: «не винить некого». Не мог приблизиться к ней, сковал подлый страх, пытался дотянуться до противоположного края стола к ее изголовью, к стакану, стоявшему на самом краю, и положить записку под стакан… Не дотянулся, потому и подхватило записку сквозняком. Какая-то девчонка подобрала листок на улице…
— Где это письмо?
— Не знаю… Ничего не знаю, что было дальше. Вышел в беспамятстве. Возможно, осталось там где-нибудь, в ее комнате. Ничего не помню. Да я вам и так перескажу в точности. Письмо-то я уж запомнил… Обыкновенное письмо расстроенной девушки. Жаловалась на изломанную жизнь, писала, что сама во всем виновата, что очень устала, хочет отдохнуть, уезжает на курорт. Я тогда ничего такого не подумал. Вот и все, что писала. Я вам слово в слово передал. Совершенно точно. Ничего другого не было.
Он говорил еще долго, не владея собой, потрясенный случившимся. Говорил с искренней взволнованностью, верней неподдельной нервозностью, естественной при столь тягостном положении. Быть может, в силу этой неподдельности, или от того, что все приметы и подробности, приводимые Роевым, нисколько не противоречили материалу экспертизы и следствия, — Саранцев не сомневался в подлинности версии. По крайней мере, что касалось происшедшего в тот памятный день.
Но странно, именно эта обстоятельность и подлинность показаний задела следователя. Задел разнобой между состоянием человека и обстоятельностью показаний.
И вдруг, противореча доверительному тону Роева, взволнованности Роева, собственному своему доверию к сказанному, следователь воскликнул:
— Перчатки! Вы в перчатках работали!
Глаза Роева застыли, он захлебнулся и не сразу преодолел спазму, потом по-бабьи всплеснул руками:
— Я не работал! Я был в отчаянии! Перчатки! Холодно было, если помните. Как был в перчатках, так и остался. Весна холодная, свежая, мокрая…
— Мокрая? — переспросил Саранцев, стараясь поймать глаза Роева.
— Да, дождливая, сами знаете.
— А как же отсутствие следов?
— Отсутствие? Какое отсутствие? А, следы! Выпал сухой, ветреный день. И всю ночь буря. В коридоре и комнате половики. Да я и не подходил к ней… И это уж ваше дело — следы! Что вы нажимаете на меня? Я не оправдываться сюда пришел. Я с полным раскаянием. Следы! Что я — отрицаю, что был там? Я же не отрицаю. При чем тут следы? Несу полную моральную ответственность. Я сказал: сам презираю себя!
— Продолжайте, Роев.
— А что продолжать? Я все изложил. Полагал, поможет вам в следствии. Да и не мог более… Места себе не нахожу…
— Попрошу рассказать подробнее. Я упустил некоторые обстоятельства.
Саранцев открыл дверцу стола, выдвинул ящик, перебирал бумаги:
— Продолжайте, Роев! — Достал из ящика тощую, казалось, пустую папку без номера и титула, только в углу чуть заметно карандашом «Саламандра». Раскрыл папку — несколько исписанных страничек блокнота, четвертушка ватмана, фотоснимок тринадцать на восемнадцать. Придвинул к себе четвертушку ватмана:
— Рассказывайте, Роев, я слушаю.
Разглядывал набросок, сделанный художником Виктором Ковальчиком, искоса посматривая на Роева: ни малейшего сходства, ни малейшего портретного внешнего сходства, и нос не такой, и рот не такой. Разве только в этом — затаившийся зверь под маской добропорядочности. Саранцев перевел взгляд на посетителя:
— Достаточно, Роев. Вполне достаточно!
— Нет, извините! — еще плотней придвинулся к столу Неонил Степанович. — Нет, уж извините, совершенно недостаточно. Если уж потребовали обстоятельства! Мамаша! — обратился он вдруг к седой женщине. — Предъявите, мамаша, документ товарищу следователю.
Неонил Степанович взял из рук седой женщины письмо и положил на стол перед следователем, как раз на том углу стола, где только что лежал портсигар, усыпанный каменьями:
— Прошу ознакомиться с обстоятельствами. Как вы сами потребовали. В этом ее письме к своей родной матери разъясняются все обстоятельства, а также моя полнейшая непричастность.
Анатолий читал письмо, забегая вперед, перепрыгивая через строчки и снова возвращаясь к началу:
«Дорогая, родная мамочка!
Не могу больше!..»
Перечитывал письмо — ни слова о тех, кто погубил ее, ни малейшей попытки противостоять злу; только покаяние и слезы…
Уходит, увертывается товарищ — товарищ! — Роев.
Девчонку погубили, а виновных нет.
Сейчас вот Роев встанет и уйдет.
Но даже если не уйдет сейчас, если предложить задержаться — все равно выкрутится, понесет моральную, а от статьи уйдет.
Вот он говорит о чем-то, требует проверки, экспертизы, установления подлинности письма — документа! Чтобы все по справедливости. Готов нести морально-общественную ответственность. А что ему мораль?
Саранцев смотрел в глаза седой женщине:
— Мамаша! Что же вы, мамаша, столько времени отсиживались! Почему сразу не обратились к нам?
— А я гостила, сынок. Гощу у своих по старости. У меня две дочки. Было две…
Саранцев смотрел на свои руки.
Руки лежали спокойно на столе.
Что он скажет Роеву? Неонилу Степановичу?
Задержитесь?
Надо будет, вызовем?
«…Я гостила, сынок. Только возворотилась, мне говорят — письмо. Глянула на конверт, сразу почуяла — от доченьки…»
— Вам придется ответить, Роев. Ответить по всей строгости!
— А как же! Затем и пришел. Жизнь человека — это для нас первое.