Панин обдумывал ответ — а что, собственно, мог он сказать утешительного? — как в комнату заглянул Порошин.
— Никита Иванович, пожалуйте в залу, — попросил он.
Предлог подвернулся кстати. Панин, довольный возможностью не отвечать Сумарокову, вместе с ним вышел вслед за Порошиным.
У входа в залу они увидели кучку придворных лакеев, преграждавших дорогу высокому толстому человеку в очках. За его спиной двое слуг держали крашеные доски, большие и поменьше.
— Господин магистр Бодинус, — сказал Порошин, — просит разрешения прочитать великому князю свою оду. При этом желает, чтоб ему в зале поставили кафедру, у него с собой захвачена. Без вас не решился рассудить, пускать его или нет.
Бодинус, увидев Панина, обратился к нему по-немецки с обстоятельной речью, уверяя, что его ода очень хороша и что ее нужно читать с кафедры, иначе пропадет весь эффект.
Панин, смеючись, сказал Сумарокову:
— Послушаем, Александр Петрович? Хоть и невдомек мне, зачем тут кафедра, однако немцы народ ученый, им виднее. Семен Андреич, прикажи пропустить.
Немец поблагодарил, и лакеи расступились. Панин прошел в учебную комнату Павла, Сумароков и Порошин остановились поглядеть, как будут устраивать кафедру.
Посередине парадной залы красовалась модель корабля «Анна» длиной в две сажени — Павел имел чин генерал-адмирала. Немец попросил отодвинуть модель к стене, и мастера на освободившемся месте сладили кафедру. Доски были подогнаны аккуратно, шипы без поколачивания входили в пазы. Бодинус поднялся по трем ступенькам и потоптался на кафедре, испытывая прочность сооружения. Потом слез и встал рядом, держа в руке перевязанную ленточкой рукопись.
Время шло к обеду, и в зале появились привычные гости — Петр Иванович Панин и Захар Чернышов. С ними прибыл представиться наследнику недавно возвратившийся из Франции князь Белосельский.
Павел, попрыгивая, выбежал из учебной комнаты, но, увидев чинного немца, остановился и глянул на подходившего Никиту Ивановича. Тот назвал Белосельского, и Павел важно протянул ему руку для поцелуя. Тем временем немец взобрался на кафедру, надел очки, развернул свои бумаги, прочитал длинное приветствие по-латыни и поклонился. Павел умоляюще посмотрел на Панина. Воспитатель строго сжал губы и едва заметно покачал головой. Это значило, что нельзя проявлять нетерпение, выполняя придворные церемонии. Мальчику были очень знакомы такие сигналы — они часто подавались ему на людях, и за каждое нарушение этикета Павел получал выговор.
Магистр Бодинус взял другой лист и стал по-немецки читать похвальную оду его императорскому высочеству.
После первых стихов Сумароков переступил с ноги на ногу и громко вздохнул. Панин машинально поджал губы, но сейчас же понял, что недостаток благовоспитанности проявляет не тот, кто поручен его заботам, и придал опять лицу спокойное выражение. Павел покорно стоял, считая паузы, которыми автор отделял одну десятистрочную строфу от другой. Потом он указал Порошину их число — тридцать три.
Немец читал, постепенно повышая голос. В стихах был потревожен весь мифологический Олимп, названы десятки имен богов и героев, и оказывалось, что они не выдерживали сравнения с Павлам — будущий владетель русского престола превосходил умом, красотой и силою всех античных персонажей, вместе взятых.
Сумароков, досадливо морщась, нюхал табак. Оду сочинил тупой и тяжелый педант, жалкий льстец и похлёбщик, поэзия не ночевала среди выровненных по ранжиру однообразных строф. Какая надутость слога, что за скверное витийство! Он болезненно ощущал эти плохие стихи, оскорблявшие поэтическое искусство, и не прочь был прогнать магистра и разбить на куски его дурацкую кафедру. Но Панин, давая урок выдержки великому князю, стоял торжественно и прямо, как стаивал он на приемах иностранных министров, и Сумароков позавидовал его спокойствию.
Чтение кончилось на самой высокой ноте. Автор перевел дух, снова поклонился великому князю, спрятал очки, собрал свои бумаги, перевязал их ленточкой и вопросительно поглядел на Панина. Никита Иванович поманил его пальцем… Магистр с неожиданной бойкостью соскочил на паркет, бросился перед Павлом на колени и протянул ему сверток. Павел взял оду, пробормотал по-французски слова благодарности и дал облобызать руку, незаметно вытерев ее затем о штаны.
Комедия с кафедрой была окончена. Хозяева и гости прошли во внутренние покои, магистр Бодинус кликнул своих ассистентов, чтобы разобрать и унести трибуну поэтического красноречия.
В желтой комнате, прозванной так по цвету штофной обивки стен, был накрыт стол на восемь персон.
— Черт побери этого немца, — начал Сумароков, завязывая на шее салфетку, — какую тоску нагнал!
— А я уважаю настойчивость, — ответил Панин, — может, потому что сам ленив. Этот магистр своего добился. Кафедру во дворце поставил — и мы согласились, скучнейшую оду читал — и мы слушали. Как захотел, так и сделал. Это всем нам поучение, а вам, Александр Петрович, особливое. Есть у вас цель — ее достигайте.
— Характер мой не таков, Никита Иванович, — сказал Сумароков. — Что худого вижу, о том не смолчу, а войну осадную не люблю. Слушая же немца, думал я о том, что язык наш и поэзия исчезают. Зараза пиитичества весь российский Парнас охватила. Прекрасный наш язык гибнет, и когда истребится это зло, я предвидеть не могу.
— Не соглашусь с вами, Александр Петрович, — возразил Порошин. — Умножаются и язык наш и поэзия. Да и в прозе не худые образцы существуют. «Ты едина истинная наследница, ты дщерь моего покровителя», — звучит ведь проза! Пиит и ритор тут соединяются.
— Это конечно уж из сочинений дурака Ломоносова, — как бы про себя, но внятно произнес Павел.
— Желательно, милостивый государь, — строго сказал Порошин, — чтобы много у нас таких дураков было. А вам, великому князю, неприлично, мне кажется, таким образом отзываться о россиянине, который не только здесь, но и по всей Европе учением своим славен и во многие академии принят членом. Правда, что Ломоносов имеет много завистников, но это доказывает его достоинство. Великое дарование всегда возбуждает зависть.
— Я пошутил ведь, Семен Андреич, — потупившись, извинился мальчик, смущенный горячностью Порошина.
Наступила неловкая пауза, которую вскоре нарушили слуги.
Обед в покои наследника носили за тридевять земель — с дворцовой поварни. Кушанье остывало в пути, лакомые куски исчезали, не дойдя до стола, и на посуде мелькали жирные следы лакейских пальцев.
— Во Франции теперь новые кареты делают для удобства путешественников, — сказал князь Белосельский, глотнув холодного супа. — Выезжая со станции, возьмешь с собой сырое кушанье, на другую приехал — вынимай, сварилось. И горячее, словно с плиты снято.
— Россию не удивишь, — невозмутимо откликнулся Никита Иванович. — У нас теперь такие сапоги шьют, что в них рябчика изжарить можно, верхом с охоты едучи.
Белосельский поперхнулся.
Павел, широко раскрыв глаза, смотрел на Панина, соображая, серьезно говорит он или шутит.
— Но не все во Франции новинки, — продолжал Панин, довольный произведенным впечатлением. — Есть там и старинные вещи. Я, например, терпеть не могу французскую комедиантку Дюшамоншу, потому что никто мне о старости столько не напоминает, сколько она. Я видел ее на театре маленькой девчонкой. Теперь уж сколько зубов у нее во рте не будет, а она со сцены не сходит.
Гости засмеялись. Захар Чернышов сказал, что и во французской труппе, играющей в Петербурге, стариков немало и что пьеса «Кузнец», игранная вчера, многим в публике не понравилась.
— Дело тут не в актерах, — возразил Панин. — Что не всем понравился «Кузнец», тому причина есть одна. Мы привыкли на театре к зрелищам огромным и великолепным, а в музыке — ко вкусу итальянскому. А тут играли комическую оперу в народном вкусе, и на театре, кроме кузниц, кузнецов и кузнечих, никого не было. К этой идее привыкнуть сначала надобно, а после и вкус появится к простоте.
— Эта простота — хуже воровства, — вмешался Сумароков. — Мной уж давненько сказано было, не грех напомнить:
Для знающих людей ты игрищ не пиши:Смешить без разума — дар подлыя души.Не представляй того, что мне на миг приятно,Но чтоб то действие мне долго было внятно.Свойство комедии — издевкой править нрав;Смешить и пользовать — прямой ее устав…
— Эпистола ваша о стихотворстве всем памятна, — осторожно прервал поэта Никита Иванович, зная, как любил он читать свои стихи.
— Думаю, что так, — уверенно сказал Сумароков. — Комедия на театре полезна и приятна. Опера-комик — французская выдумка и нравоучения не содержит. Зачем нам она? И так без оглядки все перенимаем — обычаи, моды, речи. Особливо падки на чужие слова. Наш язык так заражен этой язвою, что вычищать его очень трудно. Какая нужда говорить вместо «плоды» — «фрукты»? Вместо «комната» — «камера»? Мамка стала гувернанта, любовница — аманта. Мне сказывали, что немка одна в Москве говорила так: «Мейн муж кам домой, стиг через забор унд филь инс грязь». Смешно? Но и этак смешно: «Я в дистракции и дезеспере. Аманта моя сделала мне инфиделите, и я ку сюр против риваля своего буду реваншироваться». Стыдно? И потомство нас не похвалит!