на этот раз. Но, осоловевшая спьяну и от злости, Настя скоро утихла и ушла к себе в спальню.
Беда одна у Евдокима и у Насти, а бедовали ее разно...
После брани они согласно и надолго умолкли. И перемолчка эта слегка подлечила жизнь в доме. В один из вечеров Евдоким узнал иную Настю.
6
Стояла та самая пора, когда доцветал на суходолах, допевал свое в лесах и садах май. Природа отвесенилась и слегка приумолкла. Стало тепло, тихо и сухо. Евдоким перебрался из избы в сени. Отгородил себе чуланчик, сколотил топчан и крошечный столик на треноге. Там он писал письма, читал ребячьи книжки, а когда и газеты. Там было хорошо, туда не смела заходить Настя.
Как-то вечером, переделав все работы и уложив ребят спать, Евдоким ушел к себе подремать до смены. Сняв сапоги, однако не раздеваясь, он повалился в усталости на топчан. Как ни хотелось спать, а сон не шел. Думалось о Насте: раз поздно — снова придет сама не своя. Было по-отцовски грустно так думать о ней, хотя ни годами, ни поведением она не хотела быть моложе и на ступеньку ниже Евдокима. Своею властью хозяйки дома она пользовалась хвастливо и бедово: то набавит, то урежет плату за квартиру, то вовсе прикажет не платить. Евдоким не прибавлял — не с чего — и не платить не мог. Он, как прежде, аккуратно, в каждую получку откладывал за божницу по сотенной бумажке.
Евдоким старался не думать о Насте, не хотелось ему вспоминать и о недавней ругани с ней. Он полусонно поглядывал через расщелину забора своей отгородки, через оставленную открытой дверь избы на привернутый огонек лампы под матицей. Сквозь ту расщелину красным тесаком врезался ламповый свет и рубил надвое чуланную тьму и самого Евдокима. Он закурил, и при каждой затяжке дым и сон мягчили душу — становилось так хорошо, что и заснуть недолго...
Щеколда на уличной двери еле слышно поднялась и опустилась. Евдоким рассудил: Настя в хорошем духе. Ткнул в забор папиросу, закрыл глаза: «Слава богу»...
По сеням Настя тихо, на цыпочках проплыла в избу. Не прибавляя огня в лампе, она разделась и стала искать ужин. Но по тому, как она звякала печной заслонкой, Евдоким понял, что ошибся.
Не осилив собрать ужина, Настя села на лавку и прилегла головой на подоконник.
— Евдош, а Евдош, ты у себя? — минуту спустя вполголоса спрашивает Настя.
Евдоким затаенно молчит.
— Сказать хочу...
Он открыл глаза — в заборной расщелине по-прежнему усыпно помигивал керосиновый огонек.
— Сказать хочу, Евдоша! — Настя довольно бодро поднимается с лавки, кидает за плечи волосы и подходит к лампе, без надобности выкручивает фитиль в полный свет, до косматой копоти и, неровно дыша, идет к Евдокиму.
— Чего бабу себе не заведешь? — присаживаясь на краешек топчана, наигранно, ни с того ни с сего вдруг интересуется Настя.
В голове Евдокима вмиг спуталось все, непонятно и чудно закружилось — ни сказать, ни передохнуть, когда нагнулась поближе Настя. Ознобно пробежала нервная дрожь.
Но Евдоким так и не сказал в ответ ничего.
— И не надо, Евдоша... Заразы они. Все бабы заразы. Они... — Настя всхлипнула и, с покором ловя его руку, ткнулась мягким плечом в лицо Евдокима. — Я тоже, я тоже всех отшиваю... — Евдоким чует, как Настя набирает полную грудь воздуха. Вздохнув, она призналась: — А пью я для виду. Назло пью — пусть все хочут меня... Пьяную все желают из вашего брата. Только я... Нет, Евдоша, ни минуты сладкой не дам. Во всю жизнь — никому!
Настя разморенно качнулась, и сабелька света резанула наискось по ее лицу. Дьявольски мигнул тот огонек в глазах.
— Сказать хочу, Евдоша... — глаза мокнут слезой, и ничего в них уже не видно, кроме прикопченного фитилька лампы.
— Пусти, Настась Никифоровна, — ломким голосом просит Евдоким, освобождая свою руку из ее пылких ладоней, — я сейчас, я огонь приверну...
Сунув босые ноги в сапоги, Евдоким идет в избу и тушит огонь. Шарит на ощупь дверь, выходит в сенцы, оттуда на волю, в сад, в пахучую гущу ночи.
Сад еще и не сад. Завел его Евдоким с ребятами лишь прошлой весной. Натаскали дичков из лесу и стали помаленьку к человеческому глазу и жилью приучать. И мило сейчас глядеть на них, как норовисто они не хотят терять своей изначальной вольности. Их вязкий диковатый запашок не клубился у дома, буйно ломился в чуть приоткрытое звездами небо. Пахло в саду всем сразу: сиренью и жасмином, жимолостью и кленовым листом яблоневым и березовым соком. Лишь в углу оградки зяб и не дышал дубок. В аршин ростом принес его из лесу Евдоким. С собственной долей земли принес, а приживается капризно и нехотя, пережидая свое время, как большой.
Хотел закурить Евдоким, но раздумал: жалко ему и дикую тишь сада, и нестойкий еще аромат его обитателей, и чуткую кротость летней недлинной ночки. Все это разом мог поломать секундный огонек и усладный дымок цигарки...
Без картуза, в сапогах на босу ногу, задолго до заводского гудка ушел Евдоким на смену, покинув милый мирок сада, покой полночи и Настю с ее бабьим желанием что-то сказать...
7
Смена тянулась необычно долго. Евдоким часто выбегал из котельной на заводской двор — глянуть на часы у проходной. Томился и злился на заморенный ход стрелок, надоедал вахтеру, спрашивая, правильно ли показывают время. И когда смена все-таки кончилась, Евдоким заспешил к дому. Прохладный дорожный ветерок шально теребил его волосы, до белых искр раздувал папиросу в зубах. Самые неожиданные мысли заставляли то убавлять, то ускорять шаг, а то вовсе останавливали его, не пускали дальше. Но набегала думка светлее, и тогда Евдоким шел легче и размашистее прежнего, наверстывая утерянную минутку. Шагал Евдоким и на ходу загадывал свое, мужицкое: наточить половчее бритву, справить бы свежую рубаху, накопить бы деньжонок и на сапоги... Обо всем помечтал, пока дошел до дому.
Евдокиму не хотелось сразу встречаться с Настей. Подойдя к дому через сад, он толкнул оконные створки и кликнул Васятку. Больно красивая пташка залетела в сад. Показать-порадовать захотелось мальчонка. Но Евдокиму никто не ответил. Позвал еще раз, снова —