молчание.
Вбежав в избу, он не сразу понял, что случилось. Ребята с заплаканными глазами тесным рядком сидели на лавке. Зина встала и подала свернутый тетрадный листок Евдокиму.
Настя писала: «Деньги, жива буду, отдам. Побереги еще малость ребят, я к ним вернусь. Настя».
Перебивая друг друга, дети рассказывали, как собралась и уехала Настя. Евдоким слушал и не слушал. Ему чудился ночной сад, затаившийся в углу оградки дубок, россыпь пугливых звезд в небесном омуте и пьяноватый голосок потерявшейся Насти...
8
Отъезд Насти ребята пережили довольно легко. Детское чутье к горю остро, но тупится скоро. Наступили летние каникулы. Теперь им ближе была природа: луга и лес за поселком, речка за ним и свой сад под окнами дома. Дети повзрослели, как можно только взрослеть сиротам, и все меньше и меньше нуждались в опеке старших. Грибные места в лесах они уже знали сами, когда и какая поспевает ягода — тоже. Васятка и тот бегал теперь на речку один, без дяди Евдоши. Без него он мог настраивать удочки и верши, распознавать рыбные омуты и заводи. И приятно было Евдокиму слушать по вечерам детские отгадки тому, что загадывала им природа, с которой свел их когда-то сам...
Все лето Евдоким жил затаенной верой в возвращение Насти. Часто тужил, что не дослушал ее тогда, не утешил теплым словом. Прожил в этих думах и зиму, еще одну и... еще не одну. Подождал-подождал Настю и снова принялся за письма на Алтай.
Отгорит закат, отлают свое собаки, ночь тишину напустит, и тогда Евдоким устраивается за кухонным столом. Раскладывает тетрадку, ставит перед собой ученическую непроливашку и начинает мечтать над письмом.
Домой на Алтай он писал не часто, но длинно и туманно. Письма состояли из одних вопросов. Спрашивал, кто вернулся из погодков с фронта, не помер ли его закадычный дружок Митрий от раны, дотачал ли отец сапоги, начатые еще самим Евдокимом, прибрала ли мать Почетную грамоту, данную Евдокиму колхозом за последнюю предвоенную посевную. Спрашивал также об огороде — его не раз прирезали и отхватывали вновь, сбавили иль нет страховку. Но особо допытывался: как поживает его жинка Хрестя, почему не поехала к нему, как просил еще в первых письмах, отчего не шлет фотокарточку, где они сняты вдвоем перед отправкой на фронт.
Большое время прошло, много лет утекло, а он все об одном и том же... Мать ослепла, отец давно помер. Хрестина на второе лето после войны ушла с охотниками в тайгу и не вернулась, а Евдоким все пишет, все спрашивает.
Ему безотчетно думалось, что жизнь, покинутая им в довойне, там, на Алтае, стоит прежней, недвижной, ожидающей с часу на час его самого.
Большущий дом-пятерик, пустоватый, без детского шума, мать-хлопотунья у печки, отец-плотник, сапожник и музыкант, хитроватый старик — обязательно что-нибудь мастерит-сочиняет; в светелке у окна жена Хрестина, задумчивая, с ленцой в глазах, но сильная и страстная бабенка — вяжет в кружево свои полувдовьи думки... Так ясно, так чутко это представлялось наяву, лишь только сядет Евдоким за письмо. В избе все затихает в такие минуты, кроме сердца и часов на стене.
Ответных писем Евдоким не получал. Написал как-то на сельсовет. И дружок его Митрий, давно-предавно выздоровевший и ходивший там в местных чинах, открыл тайну. Оказывается, Аленка Пихтева, еще довоенная почтальонша, Евдокимовы письма (кому писаны — все равно) переправляла в тайгу, в промысловую артель, где жила: Хрестя. Так, наверно, сговорились они.
От раскрытой тайны Евдокиму, однако, не стало легче. Он как-то было свыкся со своей новой судьбой, мечтал зажить безоглядно на прошлое. Годы ведь шли. Все дальше и дальше от войны шли. Общая жизнь налаживалась, молодела на глазах, хотя собственная... Всякие дни выпадали: и ясные и знобкие. Из них-то и складывалась верной, но тяжкой кладкой жизнь собственная. Не сдвинуть ту кладку дней, не разобрать в ней ни дюже ясных, ни дюже горьких. В каждый и всякий день он собирался к поезду, задумывал, как снова начнет свою жизнь на родном Алтае. И каждый такой день приятно удерживал его. В тайной радости Евдоким ждал конца искупления своей застарелой вины. Но во всякий раз задуманного ухода не хватало «чуть-чуть», может, одного дня или часа, которые полагалось еще отдать этому чужому и не чужому дому.
Дальше и дальше вязалась цепочка дней, недель, годов, а Евдоким все по-прежнему оставался с глазу на глаз со своей бедой и виной. Ему птицей, а то и молнией полететь бы к себе, в родные края-то. Нет, не только лётом, пешком не уйдешь. Да и как, в самом деле?.. Пришла пора — Зину отправил Евдоким в институт, Олю с Галей, спустя год, в техникум определил. А тут и Васятка из школы на завод запросился... Пришел и тот год, когда в армию проводил Васю. Всяк — по своей дороге!
Дорога дорогой, а время временем. Кого молодило оно, а Евдокима старило. Старость уже не кралась, а шла в открытую, все глубже нарезая житейские борозды и на лице и на душе его. В работе, в мужицкой тоске время летело рывками: то ночь никак не прогонишь, а иной год — одним деньком промелькнет, словно пугливая птица на перелете.
9
Остался Евдоким один — затосковал. Счастливо затосковал. Теперь он свободен, но не мог понять этого — так невероятно сдвинулась жизнь за двадцать лет. В свободе-то и нужда прошла. Никуда он уже не хотел уезжать, а только мечтал собрать снова детей в дом, хоть на праздник, хоть на час случайный — все одно, лишь бы глазом глянуть на всех, слово услышать...
Свою нутряную тоску Евдоким ломал, как мог. В письмах звал Зину из-под Москвы. На химика выучилась и осталась там, семью завела, красавица. Своя жизнь открылась и Ольге с Галинкой — прядильщицами в Иванове работают. Вася, тот на Балтике. Тот дальше, но и ближе других был Евдокиму. Как на службу ушел, отцом звать стал. Чужбина, она всему родному и неродному свою цену ставит. Сулил после службы вернуться домой, в поселок, на свой завод. Девочки тоже тепло писали, но реже, деликатнее, стыдливее и пока ни одной строчкой не намекали на возвращение. Но Евдоким по-стариковски верил в чудо, что однажды соберутся, на счастье, все. К этому он готовился, как к святому дню. Заново покрыл крышу,