Одно окно у меня на дорогу, за которою большой сад, называемый «Парком культуры и отдыха», а другое – в поросший ромашками двор нарсуда, куда часто партиями водят изможденных заключенных, эвакуированных в здешнюю тюрьму из других городов и где голосят на крик, когда судят кого-нибудь из здешних.
Дорога покрыта толстым слоем черной грязи, выпирающей из-под булыжной мостовой. Здесь редкостная чудотворная почва, чернозем такого качества, что кажется смешанным с угольной пылью, и если бы такую землю трудолюбивому, дисциплинированному населенью, которое бы знало, что оно может, чего оно хочет и чего вправе требовать, любые социальные и экономические задачи были бы разрешены, и в этой Новой Бургундии расцвело бы искусство типа Рабле или Гофманского Щелкунчика…»
Борис Пастернак – Ольге Фрейденберг.
Из письма 18 июля 1942
* * *
«…Я никому не писал больше двух месяцев, – сознательная жертва, которую приносил работе над „Ромео и Джульеттой“, именно в этот срок и оконченной. Она мне стоила гораздо большего труда, чем Гамлет, ввиду сравнительной бледности и манерности некоторых сторон и частей этой трагедии, как думают, одной из первых у Шекспира… Я прожил эту зиму счастливо и с ощущеньем счастья среди лишений и в средоточии самого дремучего дикарства, благодаря единомыслию, установившемуся между мной, Фединым, Асеевым, а также Леоновым и Треневым. Здесь мы чувствуем себя свободнее, чем в Москве, несмотря на тоску по ней, разной силы у каждого… Сейчас я займусь переводом польского классика Словацкого. Это тоже денежно обусловленная работа для хлеба. Потом я некоторое время поработаю свое, для себя… Мне хочется написать пьесу и повесть, поэму в стихах и мелкие стихотворенья. Это настроенье, может быть, предсмертное, последнего года и последних довоенных месяцев, которое еще ярче разгорелось в войну…»
Борис Пастернак – Евгении Пастернак.
Из письма 12 марта 1942
Летом 1942 года Пастернак работал над пьесой на военную тему, о которой он давно мечтал. Упоминание об этом имеется в стихотворении «Старый парк», в котором он писал о раненом, лежащем в госпитале в Переделкине, бывшем имении Самариных. В нем отразились также воспоминания о знакомстве с внучатым племянником славянофила Ю.Ф. Самарина, родственником матери декабриста С.П. Трубецкого:
Старый парк
Мальчик маленький в кроватке,Бури озверелый рёв.Каркающих стай девяткиРазлетаются с дерёв.
Раненому врач в халатеПромывал вчерашний шов.Вдруг больной узнал в палатеДруга детства, дом отцов.
Вновь он в этом старом парке.Заморозки по утрам,И когда кладут припарки,Плачут стекла первых рам.
Голос нынешнего векаИ виденья той порыУживаются с опекойТерпеливой медсестры.
По палате ходят люди.Слышно хлопанье дверей.Глухо ухают орудьяЗаозерных батарей.
Солнце низкое садится.Вот оно в затон впилосьИ оттуда длинной спицейПротыкает даль насквозь.
И минуты две оттудаВ выбоины на двореЛьются волны изумруда,Как в волшебном фонаре.
Зверской боли крепнут схватки,Крепнет ветер, озверев,И летят грачей девятки,Черные девятки треф.
Вихрь качает липы, скрючив,Буря рвет их на корню,И больной под стоны сучьевЗабывает про ступню.
Парк преданьями состарен,Здесь стоял НаполеонИ славянофил СамаринПослужил и погребен.
Здесь потомок декабриста,Правнук русских героинь,Бил ворон из монтекристоИ одолевал латынь.
Если только хватит силы,Он, как дед, энтузиаст,Прадеда-славянофилаПересмотрит и издаст.
Сам же он напишет пьесу,Вдохновленную войной, —Под немолчный ропот леса,Лёжа, думает больной.
Там он жизни небывалойНевообразимый ходЯзыком провинциалаВ строй и ясность приведет.
1941
От пьесы Пастернака сохранились две сцены, остальные были уничтожены по настойчивости перепуганных ее свободой друзей, которым он их читал.
Просьбы Пастернака устроить ему поездку на фронт были удовлетворены в августе 1943 года после освобождения Курска и Орла. Группа писателей, куда он был включен, получила приглашение военного совета 3-й армии посетить места недавних сражений и подготовить книгу «В боях за Орел». Впечатления от виденного записаны по свежим следам в очерках «Поездка в Армию» и «Освобожденный город» и отразились в военных стихах. Сохранились дневниковые записи, сделанные в разрушенном городе Карачеве:
* * *
«…Об этих разрушениях, об ужасе нынешней бездомности, о немецких зверствах и пр. писали очень много и не жалея выражений. Истинная картина гораздо ужаснее и сильнее. Очевидно, о жизни нельзя писать изолированными извлечениями с изолированными чувствами, а надо привлекать все попутные мысли и соображенья, поднимающиеся при этом. Так к горечи карачевского зрелища примешивается сознание, что если бы для восстановления разрушенных городов и благоденствия России потребовалось измененье политической системы, то эта жертва не будет принесена, а наоборот, всем на свете будут жертвовать системе…»
* * *
«…Нельзя быть злодеем другим, не будучи и для себя негодяем. Подлость универсальна. Нарушитель любви к ближнему первым из людей предает самого себя. Сколько заслуженной злости излито по адресу нынешней Германии! Между тем глубина ее падения больше, чем можно обнаружить в ослеплении справедливого негодования.
В гитлеризме поразительна утеря Германией политической первичности. Ее достоинство принесено в жертву производной роли. Стране навязано значение реакционной сноски к русской истории…
Весь девятнадцатый век, в особенности к его концу, Россия быстро и успешно двигала вперед свое просвещение. Дух широты и всечеловечности питал ее понимание… Этот дух особенно сказался во Льве Толстом, русскими средствами выразившем природу гения и его предвзятость… Но что такое гений?
Гений есть кровно осязаемое право мерить все на свете по-своему, чувство короткости со вселенной, счастье фамильной близости с историей и доступности всего живого. Гений первичен и ненавязчив…
И всегда рядом с неряшливою щедростью самородка следует что-нибудь завистливо рядовое и посредственное. Дела и поступки счастливого соперника кажутся ему чудачеством и безумием. Невежда начинает с поучения и кончает кровью…»
Борис Пастернак.
Из очерка «Поездка в армию».
Смерть сапера
Мы время по часам заметилиИ кверху поползли по склону.Вот и обрыв. Мы без свидетелейУ края вражьей обороны.
Вот там она, и там, и тут она —Везде, везде, до самой кручи.Как паутиною опутанаВся проволокою колючей.
Он наших мыслей не подслушивалИ не заглядывал нам в душу.Он из конюшни вниз обрушивалСвой бешеный огонь по Зуше[109].
Прожекторы, как ножки циркуля,Лучом вонзались в коновязи.Прямые попаданья фыркалиФонтанами земли и грязи.
Но чем обстрел дымил багровее,Тем равнодушнее к осколкам,В спокойствии и хладнокровииРаботали мы тихомолком.
Со мною были люди смелые.Я знал, что в проволочной чащеПроходы нужные проделаюДля битвы, завтра предстоящей.
Вдруг одного сапера ранило.Он отползал от вражьих линий,Привстал, и дух от боли заняло,И он упал в густой полыни.
Он приходил в себя урывками,Осматривался на пригоркеИ щупал место под нашивкамиНа почерневшей гимнастерке.
И думал: глупость, оцарапали,И он отчалит от Казани,К жене и к детям вверх к Сарапулю, —И вновь и вновь терял сознанье.
Все в жизни может быть издержано,Изведаны все положеньяСледы любви самоотверженнойНе подлежат уничтоженью.
Хоть землю грыз от боли раненый,Но стонами не выдал братьев,Врожденной стойкости крестьянинаИ в обмороке не утратив.
Его живым успели вынести.Час продышал он через силу.Хотя за речкой почва глинистей,Там вырыли ему могилу.
Когда, убитые потерею,К нему сошлись мы на прощанье,Заговорила артиллерияВ две тысячи своих гортаней.
В часах задвигались колесики.Проснулись рычаги и шкивы.К проделанной покойным просекеШагнула армия прорыва.
Сраженье хлынуло в пробоинуИ выкатилось на равнину,Как входит море в край застроенный,С разбега проломив плотину.
Пехота шла вперед маршрутами,Как их располагал умерший.Поздней немногими минутамиПротивник дрогнул у Завершья.
Он оставлял снарядов штабели,Котлы дымящегося супа,Все, что обозные награбили,Палатки, ящики и трупы.
Потом дорогою завещаннойПрошло с победами все войско.Края расширившейся трещиныУ Криворожья и Пропойска.
Мы оттого теперь у Гомеля,Что на поляне в полнолуньеСвоей души не экономилиВ пластунском деле накануне.
Жить и сгорать у всех в обычае,Но жизнь тогда лишь обессмертишь,Когда ей к свету и величиюСвоею жертвой путь прочертишь.
Декабрь 1943