Кузя
Чудной он был. Я познакомилась с ним на площади у театра. Он спросил: «Хочешь поехать на репетицию?» Я ответила: «Хочу». И мы поехали. В автобусе к нам подошел кондуктор. Я купила себе билет, а Кузя только очень пристально посмотрел на кондуктора. Тот ушел, не обратив на него внимания. Кузя вздохнул: «Получилось…» На мой вопрос, что получилось, ответил, что умеет становиться невидимым, но не всегда получается. Его группа называлась «Снег».
Кузя был молодым и красивым. Мы все тогда были молодыми и красивыми. У него были белокурые волосы и бирюзовые, прозрачные глаза. Он выглядел так, словно у него внутри бил горный родник. Но при этом было в нем что-то от юродивого. Никогда в жизни Кузя не ходил на работу. Просто не понимал, зачем это надо. Когда я спрашивала, где он берет деньги, пожимал плечами: «У людей…» Он был неразборчив в знакомствах. Может, любил всех. А может, было все равно. Но кто-нибудь из знакомых обязательно давал денег на хлеб и на пиво, а кто-нибудь давал сигареты и переночевать. Секрет был прост: когда Кузя пел, люди забывали дышать.
Почти все свои песни он написал в возрасте от шестнадцати до двадцати лет, как Артюр Рэмбо. Они все разные. И все прекрасны. Никто из тех, кто их слышал, не спорил с этим. Ни один человек.
Тогда я очень хотела втереться в музыкальную тусовку. Я остановилась на самом простом способе: купила стакан травы. И сразу стала повсюду желанным гостем. Первым, кого я накурила, был Кузя, потому что за стаканом мы поехали вместе. Потом он, конечно, пригласил меня на репетицию. Троллейбус был битком набит. Я втиснулась в переднюю дверь в полной уверенности, что Кузя вошел следом. Но, обернувшись, не увидела его. Тогда я стала высматривать его на задней площадке. Безуспешно: Кузи нигде не было. И тут я вспомнила о том, что он умеет становиться невидимым. И в этот миг увидела рукав его рубашки, а потом и его лицо. Он был рядом и улыбался. Я решила, когда выйдем, спросить, зачем он это сделал. Если спросит: «Что?» — значит, это я накурилась… Но он ответил: «Хотел над тобой подшутить».
Мы дружили. О да, так говорили почти все, кто был с ним знаком. И к сожалению, уже не узнать, кого он действительно считал своим другом. Но мне кажется, мы дружили по-настоящему. Иногда он надолго пропадал, иногда приходил ко мне жить. Жить с Кузей было тяжело: вместе с ним в доме поселялась какая-то неразбериха. Начинались постоянные попойки, появлялись незнакомые люди, стремительно заканчивались деньги, и, что характерно, у меня тоже исчезала уверенность в том, что их нужно зарабатывать. С ним хорошо было сплетничать, ему хорошо было плакаться в жилетку, он всегда был легок на подъем и готов разделить любой мой досуг. Он заступался за меня на улице, когда пьяные гопники хохотали, указывая пальцами на мою бритую голову. Я вязала ему шерстяные носки и пекла пирожки. Он брал меня на концерты «Снега» и других групп. Иногда мы напивались вдвоем, включали музыку и танцевали в темноте как медленные танцы, так и все остальные. Порой мы даже спали в одной постели, по-братски, чтобы было не так одиноко. Мы дружили.
Однажды он пришел к нам в гости — Йоши ушел от жены, и мы снимали квартиру, — и остался на несколько недель. Стояло лето; по утрам мы ходили в частный сектор затираться коноплей, играли в карты, ели ворованную картошку. Мальчишки играли на гитарах. Вспоминали, как вместе служили в военном оркестре. Кузя сочинил новую песню «Под небесами». Просили напеть ее на диктофон; Кузя напел, но на пленке не осталось и следа. Махнули рукой: запишем потом. Валялись в креслах, болтали обо всем на свете. Времени было вагон. Кузя рассказывал, как ему нагадали, что он умрет в тридцать три года. Я хмурилась: не умирай! Но все равно времени было вагон. Потом Кузя по своему обыкновению исчез, оставив у нас куртку с паспортом в кармане. Мы думали ее забрать, когда станем съезжать, но забыли. Через полгода он вернулся. Ездили за паспортом, никого не застали дома.
Кузя познакомился с девушкой. Ее звали Соня, ей было девятнадцать лет. Соня училась в институте, у нее были роскошные рыжие волосы, лицо мадонны и татуировка в виде ящерицы на плече. Мы выпивали вместе у одной общей знакомой. Кузя запел — и Соня пропала. Он переехал в большую и нарядную Сонину квартиру. Соня любила его так, как мы — его друзья — только мечтали его любить. У нас — его друзей — уже была своя благоустроенная взрослая жизнь. А он оставался все таким же уличным мальчишкой. Оборванцем. Конечно, мы собирались однажды достать ему денег на запись в настоящей студии. Чтобы, в конце концов, он получил то, чего достоин. Когда-нибудь потом. Соня поступала проще. Она без раздумий отдавала все, что у нее было. Полгода они жили душа в душу. И мы — Кузины друзья — радовались за него. Наконец-то он был сыт, одет и обласкан, и все это без нашей помощи, как-то само собой. Аллилуйя.
Была у Кузи еще одна слабость. Он любил наркотики. Не потому, что был порочен, а потому, что это была часть его любви к жизни. Он любил все, что могло быть источником удовольствия. То есть все, как это ни смешно. Он был как дитя. Все радости стояли для него в одном ряду. В дни нищеты найти морковку на помойке. Сходить в зоопарк. Пожарить конопли. А однажды ему, пьяному, предложили героин. Он умер в чужом доме, посреди вечеринки. Все подумали, что он просто заснул.
Кузе было двадцать пять лет. Попрощаться с ним пришло столько народа, сколько никто не ожидал увидеть. Он лежал в гробу — красивый, белокурый, осыпанный цветами, но совершенно не похожий на себя. Первый раз я видела его таким нарядным, в костюме, застегнутом на все пуговицы. Только от гроба оторвалась бахрома и полоскалась на мартовском ветру, напоминая о том, что, даже после смерти, это все тот же недотепа Кузя.
На обратном пути с кладбища люди в нескольких автобусах всю дорогу пели. Будто возвращались из пионерского лагеря.
Соня пережила Кузю на два месяца. В начале мая вдруг пошел снег. Соня сказала: «Это Антон за мной вернулся». И вышла к нему в окно с седьмого этажа.
* * *
Узы рвутся. Одни, тонкие, непрочные, — сразу и незаметно, как паутина. Другие лопаются звонко, как гитарная струна. Самые прочные исподволь точит время. Они истираются, подобно пеньковой веревке, и наконец не выдерживают, и тогда можно почувствовать, как сердце обрывается в бездонный колодец.
Мне нужно нащупывать узы каждый день — связи между окружающими предметами и явлениями, между мной и другими людьми, между кажущимися случайностями и неочевидными закономерностями. Вслепую вязать узлы, осторожно распутывать нити грибницы. Это единственная безусловно необходимая работа. Иначе, переполнившись легкостью и свободой, я оторвусь от земли и улечу, как воздушный шарик… Вот почему я боюсь одиночества. В глубине его, в самой его сердцевине, царит пронзительная тишина. Там слепящий белый свет и беззвучный ледяной ветер. И с каждым новым порывом ветра держаться становится все труднее, все бессмысленней и ненужней. И горло начинают щекотать веселые, шипучие пузырьки легкого безумия, похожего на кислородное опьянение. Полное, совершенное одиночество — прихожая Вечности, и дверь этой прихожей сорвана с петель. Только нащупывая узы непрерывно, я могу противостоять сквозняку, безмолвно сдувающему меня в ничто.
Молчание
Он должен был быть первым, но — не был. Ума не приложу почему. Мы тискались ночью в пустой школе, в гулком коридоре, именуемом рекреация, мне пятнадцать, ему шестнадцать. Помню, на нем была гимнастерка, а на мне — мой первый ситцевый лифчик. Я была горда, что лифчик впору, но стеснялась, что грудь так мала, а он клал мою руку себе промеж ног, и от этого я гордилась еще больше, я была как настоящая любовница. А он был такой взрослый, с большой, как у теленка, головой, серыми глазами с поволокой и разорванным ухом. А потом в рекреацию вошла влюбленная в него девушка Таня с гитарой и внезапно запела какую-то придурочную песню. Если кому-то интересно, кто нас ночью пустил в школу, то это мероприятие называлось «коммунарские сборы».
Он сказал мне, что работает вожатым, но не сказал где. Именно. Интуиция, как обычно, повела меня по ложному следу, и в девять утра, прогуляв занятия, я очутилась в незнакомом правобережье. Было минус двадцать. Я топталась перед школой, в которой его никогда не было, боясь войти. (До сих пор ненавижу этот желтый зимний свет, бьющий из школьных окон. Особенно мерзкий, хуже больничного, когда тащишься с чемоданом книг по снежной равнине, дрожа и зевая, и так десять зим подряд.) Провальная затея; я греюсь в вестибюле, а в кармане у меня лежит фантик от конфеты, которой когда-то он меня угостил. Больше мне нечего было хранить, не было ни подарков, ни записок, ничего. Только подростки умеют так мучительно и нелепо влюбляться.
Нам все не удавалось расстаться, видимо, потому, что мы толком и не встречались. Но он был первым, кто поцеловал меня. Проводил домой на такси, расплатился последней мелочью и, едва успев перейти дорогу, вдруг схватил меня за рукав полосатой стеклянной шубки и с размаху поцеловал зубами в зубы. Позже несколько раз мы сиживали при свече или стояли у окна молча. Это молчание иногда было нежным, иногда яростным, злым. Говорить было не о чем: мы еще ничего не знали. А потом меня перехватил другой.