Однако военкоматские работники были перегружены вопросами мобилизации. В Москве, например, заведующий военным отделом МК и МГК ВКП(б) А.И. Чугунов прямо «дал указание не включать их в тройки в связи с тем, что у них была большая работа по мобилизации»[701]. Процедура
записи в добровольческое формирование происходила вне стен военкоматов и нередко, особенно в первые недели войны, без участия военкоматских работников. Поэтому нередко военные комиссариаты производили комплектование «согласно полученным спискам с предприятий»[702], «отрабатывали» списки[703]. Так, из Первомайского районного военного комиссариата Москвы, формировавшего 14-ю дивизию народного ополчения, сообщали, что «комплектование рядовым составом производится заочно, согласно представленных предприятиями района списков»[704]. За составление списков ополченцев были ответственны партийные организации предприятий и их администрации. Таким образом, военкоматы подключались к работе только на этапе оформления списков ополченцев, поданных парткомами. Фактически речь шла об импровизированной параллельной военкоматам системе комплектования, в которой органам военного управления отводилась лишь роль регистратора акта комплектования.
Только «в свободное от работы время» военкоматские работники могли заниматься «уточнением реальности, то есть правильности зачисления в народное ополчение» и «отсева военнообязанных 1-й категории, имеющих [мобилизационные] предназначения и состоящих в свободных ресурсах, которые могут быть использованы в других направлениях, то есть в плановом порядке по нарядам МГВК»[705]. Иначе говоря, районные военкоматы сверяли списки ополченцев со своим учетом и отзывали тех из них, кто подлежал мобилизационному призыву[706].
Другой проблемой территориально-производственного принципа было то, что он мешал подбору ополченцев по воинским специальностям. Уже 9 июля 1941 г., спустя шесть дней после сформирования московских дивизий, в докладной записке начальнику Мобилизационного управления Генерального штаба Красной армии начальник 2-го отдела этого управления майор Е.Л. Збандуто отмечал, что, благодаря комплектованию на предприятиях, в стрелковых ротах оказывались специалисты одной профессии (например, повара, шоферы, связисты), в то время как в специальных подразделениях «превалируют стрелки и необученные»[707].
В упомянутой выше записке майора Е.Л. Збандуто предлагалось отказаться от производственного принципа комплектования, для чего «разрешить командирам дивизий производить распределение дефицитных ВУС по своему усмотрению»[708]. На практике так довольно часто и происходило, несмотря на протесты ополченцев, воспринимавших территориально-производственный принцип комплектования как привилегию добровольца: «Народ очень не хотел уходить, подавал заявления в райком, но приказ есть приказ…»[709]
Еще один специфический недостаток отмечали представители комиссии армейского политотдела, проверявшие состояние 4-й Московской дивизии народного ополчения Куйбышевского района в августе 1941 г. Они считали нецелесообразным применение территориально-производственного принципа, поскольку такой подход, по их мнению, способствовал неформальным и панибратским отношениям между командирами и рядовым составом: «Например, батальон укомплектован из одного района, начальствующий состав в нем, который до армии был подчиненным на производстве теперешним бойцам, порождает панибратство и вследствие этого ослабляет общее состояние воинской дисциплины»[710]. Из ЛАНО также сообщали: «Много панибратства, и оно трудно изживается»; в подразделениях находятся рабочие одного цеха. Если один из них становится командиром, то «трудно отказаться от „Саши“, „Вани“, „Пети“…»[711]. Справедливости ради нужно сказать, что случаи панибратства, фамильярности, нарушения воинской субординации в связи с знакомством ополченцев в гражданской жизни в источниках встречаются не часто.
При всех недостатках, территориально-производственный принцип при комплектовании военизированных формирований применялся в течение всей войны. Он был тесно привязан к системе перераспределения материальных издержек на местном уровне, и, очевидно, иным способом делегировать районам и предприятиям затраты на формирование и текущее содержание «своих» народных подразделений было бы невозможно.
Место добровольчества в идеологии советского патриотизма
Идеологические обоснования добровольческого движения с первых дней Великой Отечественной войны росли из той же почвы, из которой с середины 1930-х гг. вел свои корни весь советский патриотизм. До войны это было эклектичное сочетание русского национализма и марксистского интернационализма, из которого постепенно на первый план выдвинулся концепт русского народа как «старшего брата в семье советских народов». Учреждение старшинства в семье советских народов – одна из главных предвоенных идеологических новаций, противоположная господствовавшему в 1920-х гг. тренду на политическую и культурную эмансипацию нерусских народов, осуществлявшуюся в счет «покаяния» русских за их недавнее колониальное прошлое. Этот смысловой зигзаг, немало удивлявший советских граждан, хорошо изучен в литературе[712].
В образе нового советского человека, патриота социалистического отечества, переплелись, с одной стороны, черты русского великодержавного доминирования, с другой – новейшей революционной традиции. C началом войны из первой взошли богатые всходы русской патриотики, выглядевшей вполне искренне и органично на фоне противостояния нацистской идеологии расового превосходства. Из второй в сильно выхолощенном виде брались подходящие революционные паттерны. Именно эти опорные элементы легли в основу пропаганды добровольческого и ополченческого движения.
Стержневой темой советской патриотической пропаганды начального периода войны стало трагическое положение на временно оккупированных территориях русского населения, а также украинцев, белорусов и всего славянства (и восточного, и западного) в целом. В значительной степени это обсуждение провоцировала расистская пропаганда нацистов, классифицировавшая народы СССР по степени их «расовой неполноценности». Русским и славянам в этой классификации отводилась низшая ступень. В первые же дни войны газетная тематика запестрила национально-патриотическими заголовками: «Гитлер – заклятый враг русского народа»; «Славянские народы в борьбе с фашистскими варварами»; «Русский народ уничтожит фашистскую гадину»; «Германский фашизм – душитель славянской культуры» и т. д.[713]
В этом контексте в военной пропаганде закономерно широким было обращение к историческим традициям Русской армии, тем более что с немцами ей приходилось сражаться не раз. Подходящий для пропагандистского использования символический нарратив, связанный с отражением иноземных нашествий, лежал на поверхности. Уже в первом официальном заявлении советского правительства от имени наркома иностранных дел В.М. Молотова по радио 22 июня 1941 г. были проведены четкие параллели между начавшейся войной с гитлеровской Германией и Отечественной войной 1812 г. В дни мобилизации на призывных пунктах по несколько раз в день демонстрировались кинокартины, проводились лекции и беседы «о военном прошлом русского народа, об Отечественной войне 1812 г., о походах Суворова…»[714].
Тон в пропаганде задало выступление по радио И.В. Сталина 3 июля 1941 г., полное исторических реминисценций, уходящих в глубину веков. Речь содержала патриотический призыв к «братьям и сестрам» ко «всенародной Отечественной войне против фашистских угнетателей», и в то же время она была почти лишена привычной социально-классовой риторики.
7 ноября 1941 г. в речи на военном параде на Красной площади Сталин благословил войска пантеоном русских полководцев: «Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков – Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова!»[715] Постепенно были учреждены ордена в честь большинства